Концерт для виолончели с оркестром
Шрифт:
– Конечно, конечно, - заторопился Алик.
– Только ты сейчас оформляйся, ладно?
Это "ладно" прозвучало так жалко, что Рабигуль обняла Алика виновато и благодарно - за предоставленную ей отсрочку, - но он не понял ее, то есть понял по-своему, по-мужски и потащил в постель.
"Пусть, - подумала Рабигуль, - он скоро уедет" - и очень постаралась, чтобы было Алику хорошо. Да он многого и не требовал: лишь бы не было открытой враждебности, оскорбительной безучастности. Рабигуль же изумленно поняла, что ей с ним стало гораздо лучше, стало почти хорошо, может, потому, что он уезжает? Но уже в следующее мгновение она догадалась, прозрела: нет, это потому,
– Милая моя, - обнял ее Алик.
Она взглянула на него из-под опущенных ресниц.
Ведь это ее муж, такой беззащитный, и он никогда ее не предаст. Что она делает? Почему бы не уехать с ним вместе, не пережить под мощными кондиционерами алжирское лето, не поставить в пятигорской истории точку, которая и так вроде бы сама собой поставлена. Но ведь она только о Володе и думает, в каждом прохожем жадно ищет его, а если мелькнет где-нибудь высокий блондин, сердце грохочет, как колокол, тяжелеют ноги и кружится голова. И она вспоминает, и вспоминает, и не в силах остановиться. Вспоминает их первую встречу, и как пела на вершине горы Эолова арфа, и как сидели, обнявшись, они над обрывом и вечность бесшумными волнами омывала их. Но главное - вспоминает их близость: как бережно, осторожно и властно проникал он в нее, и огонь охватывал их обоих, мгновенно и яростно, как согласно двигались их тела в такт, замирали разом, стараясь оттянуть миг высшего наслаждения, как потом лежали они, откинувшись на подушки, полные любви, благодарные друг другу за счастье, редкостное ощущение полной гармонии с миром. Рабигуль думала, что это только она так чувствует, и как же была поражена - в самое сердце, - когда однажды Володя рассказал ей о своих ощущениях, совпадавших до мелочей с ее собственными.
– И я, и я, - только и сказала она, и они бросились друг к другу снова.
"Поставить в этой истории точку..." Да не история это. Господи, а любовь! И как же в ней поставишь точку? Сойдешь от горя с ума, и все равно ничего не получится.
– Ты чего вздыхаешь?
– встревоженно спросил Алик.
– О чем думаешь?
Разве заметно? И разве она вздыхает?
– Как ты там будешь один?
– Она и вправду об этом подумала.
– Хотя есть столовая при посольстве.
Но ведь только обеды...
– А что еще нужно?
– обрадовался Алик: о нем, значит, думают!
– Это ж Алжир, не Советский Союз: всего полно в супермаркетах.
– Да, конечно, - рассеянно кивнула Рабигуль, ужасаясь раздвоенности своего сознания.
***
– Значит, можно любить двоих, - тряхнула кудряшками Маша, когда Рабигуль рассказала ей о своих сложных чувствах.
– Нет, - покачала головой Рабигуль.
– Люблю я только его, Володю. А муж - что-то совсем другое.
Прежде я об этом не думала, теперь понимаю: он мне родной.
– Вот-вот, - заторопилась Маша.
– Так что не делай глупостей. Еще неизвестно, разыщет ли тебя твой Володя. Пора бы ему объявиться, ты не находишь?
Маша, при всей своей миниатюрности и жизнерадостности, удивительно могла быть жестокой. Она вообще была очень разной, как цвет ее кудрявых волос. Окончив Гнесинку, срезав косы, сделала "химию" и ходила теперь то в блондинках, то в шатенках, а то и в жгучих брюнетках. В этом месяце была совсем новой - пепельной, с синевой.
Рабигуль взглянула на нее с укоризной, и Маша кинулась ее обнимать.
– Не сердись, Гулечка, дорогая,
Сейчас Маша была милосердной и понимающей.
– Не ляпну, - печально пообещала Рабигуль.
– Видишь, какая я лицемерка? Какая расчетливая.
– Да не лицемерие это!
– завопила Маша, воздев руки к потолку, который в данном конкретном случае заменял собой небо.
– Не лицемерие, не расчет, а жалость, сочувствие, наконец, здравый смысл! И потом ты же сама сказала, что Алик тебе родной.
– Да, - подтвердила Рабигуль, с удивлением прислушиваясь к себе. Родной, это точно.
– Особенно потому, что вовремя уезжает, - не смогла не съязвить Маша и, смягчая ремарку, снова обняла Рабигуль.
***
Лето царицей плыло по Москве. Яркое солнце пылало в ослепительном небе, били редкие - это тебе не Рим!
– фонтаны, асфальт плавился под ногами, прохожие прятались в тень. Но Рабигуль жару любила и так, как другие, ее не чувствовала. Что там Москва в сравнении с Казахстаном? Или даже с Алжиром.
Она шла по солнечной стороне - там было заметно меньше прохожих, - и в душе ее пели скрипки. Им вторила виолончель. Знакомые с детства стихотворные строки ложились на музыку легко и послушно. Подставляя лицо жаркому солнцу, игравшему с ней, когда попадались деревья, в прятки, Рабигуль мысленно записывала уже готовое сочинение.
Плечо не оттягивала привычно виолончель: между репетицией и концертом было всего три часа, и Рабигуль оставила ее в училище. И еще, робея, волнуясь, она отдала дирижеру все, что написалось в Пятигорске. Это был смелый, рискованный даже поступок! Старик, которого никто не звал по имени-отчеству - ни в глаза, ни за глаза, - а только "маэстро", не любил дилетантов ни в чем, и это было известно, в числе прочих, и Рабигуль. Грузный, большой, с широким крестьянским лицом, большими руками - ласточкой порхала в них легкая дирижерская палочка, - он держал всех в строгости, на приличном от себя расстоянии. И все-таки она решилась.
Подошла в перерыве, протянула тетрадь.
– А? Что?
– Лохматые брови поднялись в удивлении, проницательные глаза воззрились на Рабигуль, ладонь-лопата взъерошила львиную седую гриву. Сонаты? Для виолончели со скрипкой? А при чем тут тогда Эолова арфа?
Он рассматривал Рабигуль так, будто увидел впервые. "Эта девочка?.. А что, может быть, может быть...
Она и сама как струна - вдохновенна... Чужое исполнять ей мало, хотя виолончелистка прекрасная".
Надежда вспыхнула в старике, как всегда, когда он чуял талант.
– Я хочу сказать, что арфа, шум ветра и горы...
– неловко принялась объяснять Рабигуль, но старик прервал ее плавным жестом обеих рук, словно оркестр только что отыграл и он ставил в партитуре точку.
– Погляжу, погляжу, - смягчив бас, пообещал маэстро.
– Покажу, если стоящее, своим.
– Спасибо, - шевельнулись губы Рабигуль.
– Пока не за что, - бросил в ответ маэстро.
И вот теперь она шла радостно и свободно, с одной лишь сумочкой через плечо, и вспоминала, и вспоминала их разговор. Вся дальнейшая ее судьба лежала отныне в этих тяжелых ладонях, потому что музыка писалась в ней беспрестанно, страницы нотных тетрадей исписывались ночами (и Алик уже не гневался), но оценить написанное она не могла. Показала кое-что Маше, та пришла в бурный восторг, так ведь она ж подруга! И потом Маша быстро приходила в восторг, так же быстро, впрочем, разочаровываясь.