Концлагерь
Шрифт:
— Так я Хаасту и сказал несколько месяцев назад, когда эксперимент еще только замышлялся. Соответственно, «металлическое деланье» суть не более, чем этап большого пути; а конечная цель — дистилляция эликсира для нашего общего блага. — Мордехай улыбнулся. — Эликсира долголетия.
— Если не изменяет память, это называлось эликсир молодости.
— Что Хааста, естественно, и прельщает.
— И на чем именно настаивается ваше варево? Или это профессиональный секрет?
— Кое в чем да — хотя все можно раскопать у Гебера и Парацельса. Только, Саккетти, подумай сам — так ли тебе хочется это знать? Согласен рискнуть спасением бессмертной души?
— До снятия каких покровов Изиде будет угодно снизойти…
— Философское яйцо — большой котел, который ты видел в атаноре содержит растворенный в воде электуарий, который последние девяносто четыре дня подвергался попеременно воздействию жара теллурических огней днем и света звезды Сириус ночью Строго говоря, золото — не металл! а свет. Всегда считалось, что при операциях такою рода Сириус особенно благотворен, но в прошлые века было затруднительно выделить свет Сириуса в чистом виде, поскольку норовил примешаться свет соседних звезд и ослабить особые свойства. Здесь же, дабы обеспечить необходимую гомогенность, применяется радиотелескоп. Заметил линзу у яйца сверху?
Она фокусирует чистый луч на женихе и невесте, ртути и сере.
— Я-то думал, вам свет от Сириуса нужен. А вы радиоволны ловите.
— Тем лучше. Только слабость человеческой природы проводит грань между волнами радио и световыми. Будь мы существами подуховней, видели б и радиоволны. Впрочем, мы отвлеклись… на девяносто девятые сутки, в день летнего солнцестояния, усыпальница будет отворена и эликсир откупорен. Пожалуйста, только не надо смеяться. Портит весь эффект.
— Прости. Честное слово, я пытался, но ты такой эксперт. Все время вспоминается Бен Джонсон.
— По-твоему, это я все шутки шучу.
— Да нет, ты жутко серьезен. А сценические эффекты куда круче всех потуг Джорджа Вагнера в «Докторе Фаусте» — склянки с зародышами на полках, этот потир… Освященный, разумеется?
Мордехай кивнул.
— Так я и думал. А эти перстни, которые ты сегодня нацепил, масонские?
— Чрезвычайно древние. — Он гордо растопырил пальцы.
— Да, Мордехай, публика должна просто валом валить. А что на бис?
— Сам понимаешь, если с первого раза не выгорит, какой еще бис. Сроки поджимают. Только, черт побери, выгорит! На этот счет я даже не волнуюсь.
Я изумленно покачал головой. Я все не мог решить, Мордехай сам заворожил себя собственной (блестящей, спору нет) шарлатанской риторикой, или это не более чем придаток к афере масштабом покрупнее — так сказать, интермедия. Я даже начал прикидывать, какие у него шансы при наличии достаточного времени обратить в, свое безумие меня — если не силой доводов, так хоть благородным примером своей по-истукански неуступчивой серьезности.
— Почему тебе это кажется таким нелепым? — по-истукански неуступчиво, серьезно поинтересовался Мордехай.
— Такое сочетание фантазии и фактов, безумия и логики. Да взять хоть эти вон книги у тебя на столе — Витгенштейн и Вреден. Ты же их, правда, читаешь? — Он кивнул. — Верю. Вот — да и к тому же, вообще, что это за софистика, нет, дьявольщина байроническая… маразм просто какой-то котелки, зародыши в бутылях.
— Ну, я стараюсь как могу модернизировать алхимические процедуры, но мое отношение к чистой Науке, с большой буквы, сформулировал лет сто назад один коллега-алхимик, Артюр Рембо:
«Science est trop lente».
— То есть ты предпочел самообман.
— Еще чего! Я предпочел бегство. Свободу.
— Местечко ты для этого нашел самое подходящее.
Мордехай, которому давно не сиделось, скатился с дивана и принялся, жестикулируя, расхаживать по комнате.
— Нетушки, здесь-то я более всего и свободен. Лучшее, на что мы можем надеяться в конечном и несовершенном мире, — это раскрепостить собственное сознание, а лагерь Архимед уникально — оборудован для того, чтобы позволить мне как раз эту свободу, и никакую другую. Может, стоит сделать исключение для принстонского НИИ передовых разработок — насколько я знаю, дело там поставлено примерно, как у нас. Понимаешь, тут я могу стоять на своем несмотря ни на что. А в любом другом месте по умолчанию начинаешь приспосабливаться к обстоятельствам, перестаешь сопротивляться, встречать в штыки зло и несправедливость — и безнадежно себя компрометируешь.
— Бред и софистика. Это ты просто подгоняешь теорию под ситуацию.
— О Саккетти, от тебя ничего не утаишь. Только, если разобраться, бред и софистика мои не лишены смысла. Назначь главным тюремщиком в этом вселенском застенке своего католического Бохха, и получишь в точности мысль Аквинского, бредовую, софистичную — что лишь подчинившись Его воле, можно быть свободным. В то время, как на самом деле — что прекрасно знал Люцифер, что знаю я, о чем догадывался ты, — только показывая Ему нос, можно обрести свободу.
— И ты в курсе, чем за это расплачиваются.
— За грехи платят смертью; за добродетель, впрочем, ею же. Так что поищи буку пострашнее. Может, ад? Мой ад везде, и я навеки в нем! Ну чем Данте испугает заключенных Бухенвальда? Почему твой святейший Папа Пий не протестовал против печей нацистов? Не из осторожности или трусости, а из чувства профессиональной солидарности. Пий почувствовал, что лагеря смерти это максимум, как смертному пока удалось приблизиться к плану Всевышнего. Господь Бог — тот же Эйхман, только масштабом покрупнее.
— Полегче на поворотах! — сказал я. Потому что должны же быть какие-то рамки.
— Куда уж легче, — не сдавался Мордехай. Темп ходьбы его еще убыстрился. — Задумайся-ка над главным принципом устройства лагерей: чтобы поведение заключенных и наказания-поощрения никак не соотносились. Если в Аушвице сделал что-нибудь не то, тебя накажут, но далеко не факт, что не накажут, если поступаешь, как ведено, или даже вообще ничего не делаешь. Совершенно очевидно, что Бохх свои лагеря устроил по тому же принципу. Вот тебе, пожалуйста, строчка из Экклезиаста — мамочка моя думала, что это прямо про нее сказано — «праведник гибнет в праведности своей; нечестивый живет долго в нечестии своем». И от мудрости проку не больше, чем от справедливости, потому что мудрый умирает наравне с глупым… Мы отводим глаза от обугленных детских костей за крематорием, но как насчет Бохха, который предает младенцев — часто тех же самых — вечному огню? Можешь не сомневаться, когда-нибудь и Гиммлера канонизируют. Пия-то уже. Саккетти, ты что, уходишь?