Кондотьер
Шрифт:
— Чтобы жить, ты нуждаешься в своем прошлом?
— Как и все…
— Все не губят свое прошлое, как ты…
— У всех не такое прошлое, как у меня…
— Именно это я и хотел сказать…
— Может, ты и прав… Откуда мне знать… Без прошлого и без истории… Умер и воскрес… Лазарь Винклер, ну, как? Но все это ни к чему. И никуда не ведет…
— Что ты собираешься делать?
— Не знаю… Я больше никогда не буду подделывать, вот и всё. Постараюсь не попадаться в свою собственную западню. Постараюсь начать сначала, найти то, что меня вдохновляло, что меня подталкивало… не знаю… выдать лучшее, на что способен… это мало что значит… быть проницательным… Пытаться познать себя и познать мир…
— Станешь художником?
— Попробую… А может, и нет… Я чувствую, как меня пожирают моя техника, моя терпеливость. Мои бзики. Мои заскоки. Мои воспоминания. Не знаю… А почему ты спрашиваешь?
— Рано или поздно тебе придется зарабатывать на жизнь…
— Возможно…
— Тебе обязательно было ударить?
— Скорее всего… Хотя вряд ли… Я поднимался по лестнице с бритвой в правой руке… Вот и всё… А пришел в себя уже потом, в его кабинете. Он лежал на спине. Выглядел как-то глупо… будто совершенно растерялся, не понимал, что с ним случилось… Не знаю, о чем я думал… я не думал ни о своей прошлой, ни о своей будущей жизни… Наверное, я запыхался… Не знаю… Одним ударом… О, на какую-то долю секунды я был невыразимо счастлив, невероятно горд… А он, лежа на своем красивом ковре в луже собственной крови, выглядел таким тупым… Он выглядел таким, каким всегда был: жирным боровом, дряблым тюленем… Не знаю, как сказать… Я не хочу говорить глупости… вызывать жалость… лукавить… Не хочу нести пошлость… Одним ударом… как если бы мы поменялись ролями, как если бы я сделал что-то совершенно естественное… впервые в жизни сделал что-то совершенно естественное… Понимаешь? Будто все менялось, все рушилось и уже ничто не было похоже на то, что было раньше, будто я себя уже не узнавал, уже не понимал… Не хочу опять неумело оправдываться… Не хочу опять хитрить… Ты понимаешь, что я имею в виду… Словно Кондотьер тоже умер, и мои навязчивые мысли, и мой страх… Будто падал последний бастион моего укрытия, а одновременно с ним устранялись причины, которые заставляли меня его возводить… Возможно, именно это я и не мог понять… Возможно, именно поэтому я вдруг почувствовал себя таким счастливым… Мир рушился, да, но уже не для того, чтобы завалить меня обломками; веками затянутый горизонт внезапно открылся, и я, наконец взобравшись на вершину своей горы, в тот же миг увидел восходящее солнце…
— Так было в Альтенберге?
— Да, так. Но я зря полагал, что это может подождать. И по моему хотению вновь ожить. Зря полагал, что в тот день, когда я стал фальсификатором, мир вдруг застыл. Абсурд. Гштад оказался совсем не Альтенбергом. Женевьева не отвечала мне. И вместе с Кондотьером рушилась долго поддерживаемая иллюзия триумфа… Мир смещался. Я считал себя в безопасности, но мой панцирь стал удавкой, а моя башня из слоновой кости — изолятором. Я не осознавал этого. Это было странное существование. Насквозь фальшивое. Гораздо фальшивее того, что я хотел. Фальшивое даже внутри своей фальши, понимаешь? Жизнь без корней, без привязанностей. Без прошлого, за исключением прошлого мира, абстрактного и застывшего, как музейный каталог. Мир скудный. Лагерь. Гетто. Тюрьма. Ненадежный интерес фальсификата, зыбкая роскошь… Я заплатил за нее слишком дорого… Это было не профессией, не заработком, не ремеслом… Это невольно стало всей моей жизнью. Смыслом моей жизни. Моим общественным статусом. Гаспар Винклер, фальсификатор. Мое определение. Несуразное, ничего не дающее, недейственное. Жизнь, в которой день за днем я задыхался, потому что нуждался в чем-то ином… И все более явное ощущение того, что никто не мог, никто не хотел помочь… А эта ужасающая уверенность в том, что зло во мне, эта неудовлетворенность, это уныние, а еще уверенность в том, что остальные, Руфус, Жером, Мадера, приговорили меня и удерживают… Они и пальцем не пошевелили. Они навязывали мне свои привязанности. Я не мог отказаться, не мог сказать «нет», не мог сказать им, что все бросаю. Это была сильнейшая зависимость. Неразрывные узы. Гордиев узел. Это нельзя было расторгнуть заявлениями, словами. Не уладить мазками краски, каплями масла, холстиной. Ничего нельзя было сделать. Понимаешь? Нужно было остаться или сбежать.
Но сбежать я не мог. И не мог уже давно. Было слишком поздно. Мне было слишком страшно. Я был слишком молод. Я был слишком стар. Чушь какая-то… Я соглашался. Моя жизнь становилась невыносимой, а я этого не понимал, не хотел понимать, все рушилось, гнило, тонуло. А я оставался невозмутимым, слепым… Нужно было, чтобы все взорвалось, вмиг. Чтобы все распалось. Нужно было занести руку с оружием, да! Наконец очнуться от оцепенения, выйти из игры, пробудиться ото сна. Я должен был сорвать маски и — страшным, взъерошенным, разнузданным, неистовым — восстать против этого человека. Мятеж. Революция. Борьба за независимость. Все, что хочешь. Борьба… Он умер. И хватит. Он умер, и это хорошо. Даже если бы я проиграл и Отто меня настиг, даже если бы меня осудили, это уже не важно. Я должен был его убить. Его кровь должна была пролиться и залить комнату, я должен был обрадоваться его смерти и жить его смертью. Я убил Мадеру и ничуть не стыжусь, я беру ответственность за это, я готов кричать об этом во весь голос, вопить во все горло. Мне нужно было его убить. Долгие годы ему нужно было умереть, а мне — вопреки всему, вопреки мне, благодаря мне, помимо меня — отвергнуть это иго, это рабство. Я должен был поднять голову. Должен был отказаться. Должен был снять эту чертову телефонную трубку и выплеснуть всю свою ярость, свое отчаяние, свое отвращение, свою уверенность. Я убил его молча, как трус. Я не осмелился расхохотаться. Но ничего. Я понял, и этого достаточно. Да, я был угнетенным, он — угнетателем; я был рабом, он — господином; я был слугой, он — хозяином. Я был обязан ему всем. Я жил на его иждивении, жил за его счет. Я жил лишь благодаря ему, но у меня хватило сил восстать и убить его, избавиться от него… Выступить против него, против всего, что исходило от него, против его помощи, его прощения, его денег, его пищи, его понимания… Он рыскал вокруг меня как хищник, но я свернул ему шею, заткнул ему глотку… Он давал мне средства к существованию, но я не жил. Я был пленником у самого себя, а он был надзирателем. Он умер, а я победил… Шестнадцать лет моя жизнь была сном. Дурным сном. Странным сном. Во всей этой истории я искал свое лицо и нашел его. Он должен был понять, что настал его последний час. Он не должен был меня вызывать… Я поднялся с бритвой в руке, задыхаясь, горя от нетерпения, я проник в кабинет через приоткрытую дверь, прошел по ковру, встал за его спиной, посмотрел на его толстую красную шею, обхватил его лоб и запрокинул его голову назад. Самая чудесная вещь на свете. Я занес правую руку и полоснул наотмашь… Вся одержимость, вся сила, накопившиеся за эти долгие годы… Мне хватило мужества, да, мужества покончить с этим. Я ни о чем не жалею!
Навеки застывший Кондотьер. Неприступный, устрашающий своим очевидным совершенством, он взирает на мир холодным осуждающим взором. Этот взгляд тебя заворожил, а ведь нужно было его укротить, объяснить, одолеть, пришпилить к твоей доске. Antonellus Messaneus me pixit. Кондотьер не человек. Его не интересуют борьба, деятельность. За красным бархатным леером, под стеклом, он раз и навсегда перестал жить. Он не дышит. Не страдает. Ничего не ведает. Ты стремился достичь его и поначалу верил, что важно именно это достижение. Но единственно значимыми были твоя направленность к нему, простое движение сознания, воля, усилие. То, чего ты достигнешь, найдется в другом месте, после долгих лет исканий и творений, проб и ошибок, после того, как, выбиваясь из сил, ты в десятый, двадцатый, сотый раз будешь вновь отправляться на поиски своей истины, своего опыта, своей жизни. Владение миром. Гирландайо, Мемлинг, Кранах, Шарден, Пуссен. Владение миром. Ты достигнешь его лишь в конце изнурительного пути, как та связка альпинистов, которые одним июльским утром 1939 года вышли у Юнгфрау к столь желанному горизонту и, невзирая на усталость, вдруг почувствовали, как их переполняет искрящаяся радость: восходящее солнце, другой склон горы, залитый светом, линия водораздела…
Кондотьера нет. Есть человек по имени Антонелло да Мессина. Как и он, ты пойдешь в мир искать упорядоченность и связность, истину и свободу. Там, в этом доступном запределье, таятся твое время и твоя надежда, твоя уверенность и твой опыт, твоя прозорливость и твоя победа.
Может быть, искать в лицах несомненную необходимость человека. Может быть, искать в предметах и пейзажах очевидную необходимость мира. Может быть, искать в вещах и людях, во взглядах и движениях явную необходимость победы. Может быть. А может быть, и не «может быть». Может быть, наверняка. Наверное, наверняка. Погрузиться в гущу мира. Наверняка. До самых корней неизведанного. Но познаваемого. Наверняка. В неполноту мира. Наверняка. В мир, который предстоит осваивать и выстраивать. Наверняка. Погрузиться. Продвигаться.
Наверняка. Вечно отвоевывая время и жизнь. К мгновенной ясности. К раскрывающейся восприимчивости. Погрузиться. Наверняка. Погрузиться. В день, который еще только предстоит явить миру.
Париж
Наварренкс
Дрюи-ле-Бэль-Фонтэн
1957–1960