Конец Хитрова рынка
Шрифт:
— Не согласен! — крикнул с места Груздь.
— С чем не согласен? — поразился товарищ Ч.
— С товарищем Марксом не согласен, — заявил Груздь. — Может, для жен интеллигентов это и подходит, а для наших — никак. Посуди сам. Детей она должна рожать? Должна. По домашнему хозяйству должна управляться? Должна. А слабая будет, какой с нее толк? Нет, не согласен с товарищем Марксом.
Товарищ Ч не совсем удачно начал было говорить о положении женщин при капитализме, и коммунизме, о том, что исповедь Маркса носит шутливый характер, что подобные высказывания нельзя понимать так прямолинейно, но Груздь упрямо повторял:
— Говори что хочешь, а у меня с товарищем Марксом по этому вопросу коренные
Голова товарища Ч с легкостью вмещала в себя самые разнородные знания, он был, что называется, «ходячей энциклопедией». Но объяснял плохо, перескакивая с одной мысли на другую, совершенно забывая про уровень аудитории. Особенно раздражали многочисленные иностранные слова, которыми он обильно уснащал свою речь. Но Груздю, кажется, именно это больше всего и нравилось. В то время как кое-кто пытался по возможности незаметно вздремнуть, Груздь был весь внимание. Он даже завел себе специальный словарик непонятных слов. Как-то этот словарь попал мне в руки. На первой странице значилось: «Атеизм — религия — опиум для народа. Гегемон — то есть мы. Дуализм — и вашим и нашим. Идеализм — поповщина. Материализм — то, что нужно. Империалисты — спекулянты, буржуи и прочая сволочь».
— Что есть государство? — любил экзаменовать Груздь Сеню Булаева. — Не знаешь? А между тем раз плюнуть. Государство есть орудие принуждения. А кто есть у нас господствующий класс?
— Отстань, христа ради! — просил Сеня.
— Нет, не отстану. Кто есть господствующий класс?
— Матросня? — подмигивал Арцыгов.
— Врешь. По своей политической безграмотности ни бельмеса не понимаешь, — невозмутимо Парировал Груздь. — Матросы, солдаты и казаки не класс. Если рассуждать диалектически, то господствующий класс есть пролетариат, то есть рабочие и крестьяне — одним словом, гегемоны. Ясно?
Сеня подтверждал, что ему все ясно. Но избавиться от Груздя было не так-то просто.
— А если ясно, то ростолкуй мне, что такое гегемон?
— А что тут растолковывать? Каждому шкету понятно, гегемон он гегемон и есть, — хитрил Сеня.
— Не знаешь, — торжествовал Груздь. — Блох давил, когда товарищ Ч марксистскую концепцию давал. А гегемоны между тем те, кто властвует. А кто властвует? Мы с тобой.
— На пару, значит, властвуете? — вставлял Арцыгов.
— А то как же? Не будем же тебя, недоумка, третьим в компанию брать, — отвечал Груздь.
Экзамен по политграмоте обычно заканчивался тем, что, выйдя из терпения, Сеня делал зверское лицо и кричал:
— Готской программой клянусь, на братоубийство меня толкаешь! Не заставляй грех на душу брать.
Груздь спокойно пережидал, когда смолкнет взрыв хохота, а потом заключал:
— Дурак он дураком и останется, даже если по исторической случайности в класс гегемонов попадет.
Груздь любил, чтобы последнее слово всегда оставалось за ним.
Война, голод, разруха, неустроенность, бандитизм… А жизнь продолжалась. Люди рождались и умирали, женились и расходились. И каким бы ни было лето 1918 года, а в московских скверах по-прежнему ночи напролет сидели влюбленные пары, а в Сокольниках заливались соловьи. И Сеня Булаев не только ловил бандитов, рассказывал смешные истории и показывал фокусы, но и ухаживал за машинисткой Нюсей из Наркомата почт и телеграфов, с которой ходил в школу танцев с красивым и непонятным названием «Гартунг». И ухаживал он за ней так, как ухаживали за девушками до него и после него. Правда, иногда вместе с букетом цветов он вручал ей кусок сала или воблу. И Нюся не делала различий между цветами и воблой, потому что она все-таки была девушкой 1918 года, голодного года.
Видимо, тогда, как и теперь, в сутках было ровно двадцать четыре часа. Но мы за эти двадцать четыре часа успевали все: допросить бандита и побеседовать с агентом с Грачевки, заштопать продранный китель и задержать валютчика, разобрать на оперативном совещании последнюю операцию и принять самое активное участие в общественном суде над Евгением Онегиным. Кстати, общественные литературные суды стали к тому времени повальным увлечением. На молодежных сборищах особенно доставалось Печорину, 0 котором Груздь говорил, что именно для таких типов революционный пролетариат отливает свинцовые пули на заводах. Мне, честно говоря, Печорин нравился, но я не рисковал, даже будучи официальным защитником, его оправдывать, а только робко просил суд учесть смягчающие его тяжелую вину обстоятельства. И только Нюся, устремив мечтательно глаза куда-то поверх наших голов, упрямо говорила: «А все-таки он был хороший». И хотя это звучало неубедительно, Сеня Булаев как-то смущенно замолкал и, обращаясь к нам, говорил:
— А фокус с медалью знаете?
Мы знали этот фокус и возмущались беспринципностью Сени, но делали вид, что ничего не понимаем.
Гример уголовного розыска Леонид Исаакович относился к нашим увлечениям скептически.
Прежде чем стать вином, виноград бродит, — говорил он и спрашивал: — Как вы считаете, чехи, немцы, американцы, деникинцы, дутовцы — не слишком ли это много для народа, который сделал революцию и только хочет, чтобы его оставили в покое? Мой старший брат говорил, что бог всегда выполняет просьбы людей, он только путает иногда адреса и дает счастье не тому, кто его об этом просил. Боюсь, чтобы и сейчас, он не перепутал адрес…
— Не перепутает, Леонид Исаакович, — обычно отвечал Виктор, — а перепутает, так мы его подправим…
— Да, старик устал от непорядков на земле, — кивал головой гример. — Ему нужны помощники, а то он может все перепутать, ведь его просят миллионы людей, и все о разном. Мой сосед, например, купец Блатин уговаривает всевышнего покончить с большевиками. Так и молится: «Уничтожь, господи, большевиков, порождение сатаны. А если не можешь этого, господи, то помоги мне бежать за границу».
— Заграница его не спасет, — смеялся Виктор. — Мировая революция и до заграницы дотянется. Скоро рабочий класс везде подымется.
В то, что мировая революция — дело ближайших месяцев, а может быть, и дней, верили многие. И когда приходилось особенно трудно, обычно кто-нибудь говорил: «Недолго мучиться. Вот грянет мировая…»
Я хорошо помню митинги на заводах, фабриках и на улицах, когда телеграф принес весть о революции в Германии. Это сообщение было воспринято как начало долгожданной мировой революции. Люди обнимали друг друга, поздравляли, некоторые плакали от радости…
Жить у меня Тузик наотрез отказался, но заходил часто. Иногда забегал на несколько минут, а порой оставался и на два-три дня. Соседи относились к нему настороженно. Жена доктора, толстая неряшливая женщина с выпученными глазами, демонстративно закрывала на висячий замок свой шкафчик на кухне и просила мужа: «Бобочка, ты посиди здесь на всякий случай, пока этот босяк не уйдет…»