Конфуций
Шрифт:
– Говори с ним! – Заломов больно ткнул растерявшегося Трофимова кулаком в бок.
– Что говорить?
– Да о чем угодно! Только говори! Тормоши его! Не давай в отключку уйти! – зло бросил Заломов, извлекая шприц с промедолом и вкалывая противошоковый укол. Тем временем Куприянов хладнокровно перетягивал судорожно дергающийся окровавленный обрубок ноги. Затем вытащил из ножен штык-нож и обрубил сухожилия, на которых болталось кровавое месиво, оставшееся от былой конечности.
– Еще пакет давай! Посекло, бля!
– Не приведи господь!
– Расстегни ремень!
– Бля!
– Игорь! П…дец, парню!
– Кишки зацепило?
– Не довезем! Смотри…
– На пакет кепку приложи! И бинтом обмотаем!
– Саня! Саня! Слышишь меня!
–
– Санек! Слышишь меня! – Трофимов, держа голову напарника на коленях, настойчиво похлопывал того по щекам.
– Мужики! Приподымите его! – сказал Заломов сержанту. – Руку с бинтом просуну!
Заломов и Трофимов приподняли раненого.
– Ага, все нормально! Опускайте!
– Саня! Саня! Это я Алексей! Братан! Узнае…
Слова застряли у Трофимова в горле. За спинами склонившихся над раненым Куприянова и Заломова, словно из-под земли выросли пятеро вооруженных боевиков. Крайний из них, плотный рыжеватый «чех», в тельняшке под камуфляжем, дал короткую очередь в спину ничего не подозревавшему Заломову. Того отбросило вперед на раненого Санька. Следующей очередью было покончено с Феоктистовым. Алексея и Куприянова обезоружили.
В лагере под Гехи-Чу Трофимов и Куприянов пробыли почти четыре месяца. Это были четыре месяца ада, четыре месяца страха и унижений, четыре месяца издевательств, изуверских истязаний. Контрактники были первыми кандидатами на тот свет. Больных и раненых убивали на глазах у остальных пленных, устраивая «представление».
Куприянов, у которого отняли «берцы», сильно страдал от холода в доставшейся с чужой ноги, разбитой вдрызг, рваной обуви. Обмороженные пальцы на ногах у него почернели и распухли, появились признаки гангрены. Адская боль рвала его на части, безжалостно скручивала его в пружину. Он страшно страдал, ковыляя как древний дед на больных гноящихся ногах.
Особенно изощренно из боевиков зверствовали Ваха по кличке Черный Абрек и один молодой рыжий хохол из снайперов. Последний, не церемонясь, отрезал уши и пальцы.
Это был обычный день, ничем не отличающийся от предыдущих. Несколько боевиков под присмотром афганца-инструктора, разложив на разостланном брезенте радиодетонары, готовили из фугасов взрывные устройства, другие со скучающими лицами слонялись по лагерю. Из пещеры вылез, зевая, опухший невыспавшийся Ваха, он был явно не в настроении. Проходя мимо Куприянова, он ни с того ни сего повалил парня на землю и наступил ему на грудь ботинком. Крикнул что-то сидевшим у костра боевикам, те загоготали, заулюкали. Черный Абрек, схватив сержанта за волосы, задрал ему голову и медленно, словно пилой, стал резать кинжалом горло. Колька закричал, отчаянно задергался, пытаясь вырваться. На землю брызнула струя темной крови. Сержант захрипел, засучил ногами. Трофимов, не выдержав, кинулся на палача, но тот уловил краем глаза его движение и, сделав молниеносный выпад, ударил рукояткой кинжала Трофимова в лоб. Из рассеченного лба кровь залила лицо. Трофимов сделал попытку подняться на ноги, но последовал еще удар, на этот раз тяжелым армейским ботинком в скулу. Неприятно хрустнуло. Рот наполнился сладковатой жижей и зубным крошевом. Трофимов, застонав от боли и бессилья, рухнул на колени на забрызганный кровью снег перед пещерой…
– Ты следующий! – сказал, презрительно улыбаясь, Ваха, пиная отрезанную голову, как футбольный мяч, к ногам гогочущих у костра зрителей и вытирая клинок о спину Трофимова.
– А потом ты! – Ваха резко обернулся и ткнул кинжалом в сторону побледневшего как смерть «омоновца», который на свою беду подошел в этот момент с охапкой дров и был свидетелем страшной сцены.
Но следующим Алексею стать не довелось. Волею судьбы через пару дней его обменяли на какого-то важного «духа» по имени Расул. Рано утром ему завязали глаза, посадили в бежевую «Ниву» и отвезли под Гехи-Чу, где на развилке дорог их уже ждал «уазик» с вооруженными людьми в черных масках и пленным боевиком. Потом были: госпиталь, утомительные, выводящие его из себя беседы с «фээсбэшниками», несколько неприятных поездок в Ростов на опознание погибших военнослужащих, после которых он возвращался сам не свой. После санатория под Москвой, где проходил реабилитацию, он вернулся в родную часть. Контракт не продлевал. Уволился. Развелся. Он стал совершенно другим человеком. Война и плен изменили его. Катя, жена его, измучилась с ним. Похудела, осунулась. Стала похожа на тень. Она так и не смогла найти тропку к прежнему своему любимому, ей так и не удалось вырвать его из когтей мрачных воспоминаний, невозможно было свыкнуться с его зловещим молчанием, депрессией, частыми срывами, драками и запоями. Не было недели, чтобы он не являлся домой с разбитой в пьяных потасовках физиономией. Его каменное, все в шрамах, лицо и неподвижные мертвые глаза вселяли в душу молодой женщины ужас. Она не выдержала такой жизни. Ушла, забрав трехлетнюю дочку. Перекантовавшись на гражданке около года, сменив не один десяток рабочих мест, Алексей через верного друга, занимавшего пост в силовом ведомстве, оказался в СОБРе. Здесь он сразу почувствовал, что его душа наконец-то обрела относительный, если можно так сказать, покой. Каждый выезд на операции, будь то освобождение заложников, захват наркодельцов или разборки мафиозных структур, был для него настоящим праздником. Он преображался на глазах. Улыбался, отпускал прикольные шуточки, словно из рога изобилия сыпал цитатами великих мудрецов, за что за ним закрепилось прозвище «Конфуций». Товарищи по оружию привыкли к резким переменам в его настроении. Их это нисколько не удивляло. Многие из них прошли через «горячие точки», и у некоторых были аналогичные проблемы, было свое, особое, отношение ко всему в жизни.
Ночью выпал снег, покрывший будто легким пуховым одеялом все вокруг. Рядовые Привалов и Чахов, выставив перед собой «АКМы», медленно брели по узкому заснеженному проулку чеченского села. За заборами, гремя цепями, захлебывались в яростном лае лохматые псы. С соседней улицы доносился рык «бээмпешки».
– Чаха, дай сигаретку, а то мои совсем в кашу превратились, – сказал Привалов, вытряхивая на снег из кармана раскисшую пачку «Примы» и остатки развалившихся сырых сигарет. Выпавший накануне снег сразу окрасился рыжими пятнами. Словно оспинами.
– Стефаныч на днях балакал, что в конце месяца нас наконец-то заменят, – отозвался, втянув голову в плечи, окоченевший Чахов, протягивая напарнику сигарету.
– Совершенно нет никакого желания «шпротами» становиться!
– Думаешь, у меня есть? Или у Ромки с Танцором?
– Бляди штабные! Посылали на три месяца, а мы сколько тут торчим? Уже второй срок скоро закончится. Свихнуться можно!
– Так и до дембеля не дотянешь!
– Да, пошли они в жопу! Домой хочу!
– Вон, Серегу увезли, совсем крыша съехала!
– Да, Сережку жалко! Не повезло парню!
– Тут у любого мозги заклинит.
– Скоро, похоже, за нами очередь.
– Домой вернусь, на «гробовые» мотоцикл куплю. Покруче какой-нибудь. «Хонду» или «Ямаху». Мне еще до армии предлагали. Есть у меня один знакомый байкер. Васька Череп. Это кличка у него такая. На кожаной куртке, на спине, у него череп с костями намалеван. В темноте светится, словно привидение. Васька любит по ночным улицам гонять. Весь из себя. Весь в коже. В заклепках. В цепях. «Ява» у него была. Загляденье, красавица. Вся хромированная. А тут как-то смотрю, запердуливает во двор на вишневой «Хонде», увешанной желтыми фарами. Ни хрена себе, думаю! Спрашиваю его, на какие шиши надыбал?
– И спички отсырели! Хрен теперь зажжешь! – расстроился Привалов, безуспешно чиркая спичку за спичкой о коробок.
– Погоди! Не мучайся! Сейчас дам огонька, – Славка Чахов, покопавшись в кармане, извлек на божий свет узкую блестящую зажигалку с кнопкой на торце.
– Так это же Святкина! Слямзил, что ли? Признавайся, Чахлый! – угрожающе сказал Привалов, узнав зажигалку Танцора.
– Ты, что охренел? Как можно? В один миг салазки загнут! Ты что, наших не знаешь? Чернышов проспорил!