Конфуций
Шрифт:
Конфуций и сам не замыкался в стенах своего дома. Часто он выходил за стены Цюйфу на широкую равнину, окаймленную вдали холмами, и там степенно прогуливался в парадной одежде, словно и в самом деле свершал некий торжественный обряд. За ним, почтительно склонившись, следовали верные ученики, державшие в руках цитру Учителя, его сиденье, корзинки с провизией. Время от времени Учитель останавливался и погружался в созерцание пейзажа, а потом изрекал какую-нибудь загадочную фразу, которую потом еще многие годы пытались уразуметь его спутники:
«Знающие радуются водам. Человечные радуются горам. Знающие деятельны, человечные покойны. Знающие наслаждаются жизнью, человечные живут долго».
Похоже, даже говоря о человечном
Стоя на берегу реки, Учитель сказал: «Жизнь течет, как эти воды, всякий день и всякую ночь…»
Конфуций изрекает истину как будто очевидную, житейски-обыденную. Но он говорит еще и о вечнопреемственности духа в метаморфозах бытия.
– Почему благородный муж созерцает водный поток всякий раз, когда встречает его на своем пути? – спрашивает учителя Цзы-Гун.
– Потому что вода вечно пребывает в движении и без усилия растекается по земле, – отвечает Конфуций. – Вода всегда течет по пути, указанному природой: в этом она являет образец справедливости. Водный поток не имеет предела и никогда не иссякает: в этом он подобен Великому Пути. Вода стремглав направляется в глубокие ущелья: в этом она являет образец отваги. Вода равномерно заполняет пустоты: в этом она уподобляется закону. Омывая все сущее, она очищает мир от скверны. Вот почему благородный муж любит созерцать водный поток!
Созерцать громады гор и раскинувшуюся до самого горизонта водную гладь – значит вверять себя бескрайнему простору Неба и Земли, предаваться вольным странствиям духа. И вольный дух, отразившись в бесконечности мироздания, высвечивает неизбывное в человеческой жизни. С некоторых пор постаревший и «возрадовавшийся судьбе» Учитель стал время от времени предлагать ученикам новое занятие, которое получило в традиции название «отпускать на волю свои думы». Теперь, собравшись вокруг Учителя, ученики делятся друг с другом своими заветными мечтами: что бы они сделали, если бы… если бы могли делать то, что хотят. Вроде бы праздный разговор о том, чего нет и даже, пожалуй, быть не может, а все-таки есть немалая польза и в фантазиях, если они помогают людям лучше понять самих себя и поверить в свои силы. Более того, не обойтись без воображения там, где говорится все намеком, и мысль должна идти «за словами». Вот так ученики мечтают вслух, а учитель, давая каждому вдоволь наговориться, молча слушает их разговоры и чуть заметно улыбается каким-то затаенным своим мыслям.
– Я бы хотел управлять царством в тысячу боевых колесниц! – говорит Цзы-Лу. – Всего за три года я накормил бы народ и воспитал в людях мужество.
– А я, – подхватывает Жань Цю, – взялся бы управлять уделом с десятком городов и за три года плотно заселил бы свои владения землепашцами. Ритуалы же и музыку я оставил бы на попечение более достойных мужей.
– Я не взялся бы утверждать, что у меня есть способности, но учиться я люблю, – вступает в разговор ученик по имени Гунси Хуа. – На торжественных жертвоприношениях в храме предков или на приеме иностранных гостей я хотел бы помогать распорядителю церемоний и носить халат из тонкого шелка и шапку с яшмовыми нитями.
– Ну а ты, Цзэн Си? – обращается Учитель Кун к последнему участнику этой беседы. – Чего бы ты хотел?
Цзэн Си, все это время негромко перебиравший струны своей цитры, доиграл мелодию до конца, потом поднялся и сказал:
– Моя мечта не такая, как у остальных… В конце весны, когда уже сотканы весенние одежды, я хотел бы с пятью-шестью юношами искупаться в реке,
Лицо Учителя озаряет улыбка. «Я был бы рядом с тобой!» – неожиданно восклицает он.
Странно видеть, как учитель, всю жизнь приучавший своих учеников быть немногословными и ценить в словах как раз то, что остается невысказанным, поощряет все эти «пустые мечтания» и длинные монологи. Но крайности сходятся. Обрывки фраз, афоризмы-недомолвки Учителя Куна естественно дополняются словесными фантазиями: первые устанавливают границу нашего понимания, вторые заставляют верить, что нам доступно даже недоступное. Естественное соседство двух столь несходных видов речи не оставляет места для рассуждения или повествования в собственном смысле слова. Речь как диалог учителя и ученика в Конфуциевой школе – а другой речи там и быть не могло – принципиально прерывна, неоднородна в стилистическом и жанровом отношениях. И такая речь – правдивый образ творческой стихии жизни.
Невозможно представить Конфуция вне его бесед с учениками, и на этом основании его часто сравнивают с другим знаменитым мудрецом Древнего мира – Сократом, который тоже прославился своей любовью к философским беседам. Но нельзя не видеть и глубоких различий между двумя великими учителями древности. Беседы Сократа кажутся скорее замаскированными монологами; они преследуют цель найти общие определения понятий, одну-единственную формулу истины. Сократ нуждается в придуманном, условном собеседнике как заданной посылке размышления, некой точке опоры, от которой отталкиваются, чтобы идти дальше. В беседах же Конфуция истина не рождается – она оберегается учителем. Эти беседы в самом деле являют собой диалог, соседство двух точек зрения, двух уровней понимания, и раскрывается в них не универсальная истина, а уникальная, неповторимая правда творческого поновления жизни. Это правда «страстного молчания» мудреца, который живет одной жизнью с миром и произносит слово лишь для того, чтобы оно отзвучало, оставив память о чудесной встрече безмолвия Небес и немолчного гомона Земли. Слово как плывущий звон колокола…
Воистину велик был Учитель Кун на закате своей жизни – в ту пору, когда ему открылось мудрое единение свободы и долга, слова и молчания. За непритязательной «праздностью» старого Учителя, скромным его бытом угадывается жизнь глубоко цельная, органичная и искренняя в каждом своем проявлении; жизнь, которая повинуется непроизвольной музыке сердца, преломляется в бесконечный ряд памятных образов и вселяет ликующую радость прозрения собственной бесконечности в череде смертей и рождений. Но эта радость дается в великом самоограничении, в аскезе подвижнического труда; она невыразима и даже не нуждается в выражении. Учитель хранит ее в себе, не умея и не желая поведать о бездне Небесного промысла. Он может засвидетельствовать перед учениками свое молчание, но он не может рассказать им о «велении Неба». Напрасно ученики ждали от него последних, самых важных наставлений – их ожидания не оправдались. Конфуций перестал быть проповедником своих идеалов. Он стал их живым образцом.
Учитель сказал: «О благородстве сосен и кипарисов узнаешь лишь после того, как придут холода…»
В свои семьдесят лет Конфуций словно пережил сам себя, шагнул в жизнь новую, неизведанную… вечную? А новое отношение к жизни толкало и к новым оценкам былого. Все чаще оглядываясь на пройденный путь, Учитель Кун с удовлетворением отмечал теперь, что вся его подлинная, сердцем прожитая жизнь словно соткана из одной нити, проникнута одним дыханием, наполнена одним чувством. Только нить эта невидимая и чувство глубоко затаенное. Со стороны их и не различить. В эту пору он рассказывает ученикам уже известную нам историю своей внутренней жизни, где названы основные вехи его духовного пути – вехи неприметные и, скорее всего, непонятные для посторонних. И все же главная тема его лаконичной исповеди – это постоянство духовного подвижничества, бездонная глубина «самосознающего сознания», о которой не расскажешь словами. О ней можно разве что оповестить мир.