Конгрегация. Гексалогия
Шрифт:
– Я верю, – повторил Курт тихо. – Ты умница, что вспомнила все сейчас, Береника. Скажи теперь, когда это было?
– Я забыла, – жалко пробормотала та. – Честно, майстер Гессе, я не помню, это было очень давно, с месяц назад, и точного дня я вспомнить не могу, простите, это правда, я не помню…
– Ничего, не страшно, – кивнул он, улыбнувшись снова и, неспешно поднявшись, снова погладил ее по волосам, удивляясь тому, что не дрожит рука. – Успокойся. Все хорошо, все правильно. Ты молодец. Это все, Береника? Может быть, она еще что-то сказала? Даже если
– Нет, больше ничего, она всего лишь просила не рассказывать, что была тут, и все – понимаете, чтобы не болтали всякое, и вам не говорить, чтобы не смущать ее, я молчала… А больше ничего, честно!
– Хорошо, – проронил Курт тихо, опустив руку, помедлил в совершенной, безжизненной тишине и, не оборачиваясь, позвал: – Бруно? Отведи ее в Друденхаус.
– Но… – шепнула Береника тихо, – но вы сказали, что… вы сказали…
– Нам ведь не надо, чтобы ты отреклась от своих слов – так, в один прекрасный день, – пожал плечами Райзе, беря ее за локоть и поднимая безвольное тело на ноги. – Или исчезла вдруг. Если все, что ты сказала, правда, если ты ничего не утаила – вскоре возвратишься к своей тете.
– Почему я должна исчезнуть? Я никуда не сбегу, я ничего не сделала! Майстер Гессе, вы обещали! – надрывно прошептала девушка, упираясь и пытаясь высвободиться из руки, тянувшей ее к двери. – Вы же сказали, что не позволите!
– Тебе никто не причинит вреда, – отозвался он ровно. – И это – для твоего же блага. Поверь. Ради твоей безопасности. Я сказал, что не позволю, и никто к тебе пальцем не притронется; только не делай глупостей по дороге. Никто тебя не тронет, если больше ты ни в чем не замешана.
– Я ни в чем! Честно!
– Тогда беспокоиться тебе не о чем, – докончил он, не глядя в ее сторону, замерев неподвижным взглядом на распахнутом окне.
Когда всхлипы и шепот утихли за дверью, в комнату вновь вернулось то же безмолвие, тяжелое, вязкое, как гречишный мед; Курт молча стоял у окна, упершись в подоконник кулаками, опустив голову и закрыв глаза, и прислушивался к ледяной, мертвенной пустоте в груди.
– Гессе, – тихо окликнул его голос Ланца; он не оглянулся, силясь услышать, бьется ли еще в этой пустоте сердце, или и его тоже внезапно не стало…
Шаги сослуживца донеслись до слуха тихо, едва слышно, остановились рядом и чуть позади, и осторожный, такой же негромкий голос повторил:
– Гессе?.. – а когда он не ответил, ссутулившейся спины коснулась ладонь. – Курт.
Он вздрогнул, открыв глаза, обернулся медлительно, будто каждый сустав закаменел и смерзся; губы снова растянули улыбку.
– В этом городе меня лишь двое звали по имени – твоя жена и Маргарет, – произнес он почти спокойно и, развернувшись, тяжело привалился к подоконнику спиной, прижавшись виском к холодному камню оконного проема.
– Наверное, впервые не знаю, что и сказать, – вздохнул Райзе, нервно усмехнувшись, и Ланц нахмурился.
– Послушай меня, еще ничего не доказано. Даже если
– Она говорила правду, – перебил Курт. – Ты сам знаешь. И все прочее совпадает. Бруно снова оказался не так уж неправ, а?
На его усмешку сослуживец покосился с подозрением, помолчал, собирая слова осмотрительно, словно витраж из хрупкого перекаленного стекла, и возразил снова:
– Блондинок в Германии тысячи. И в том, что она бывала здесь, нет ничего, что не отвечало бы ее обыкновенному поведению – ты сам знаешь, не всегда такому, как принято «в обществе».
– Не слышу убежденности в твоем голосе, Дитрих. – Курт оттолкнулся от подоконника, неторопливо прошагав к столу, толкнул пальцем одну из булавок, все еще пытаясь понять, почему от мерзлой пустоты внутри не хочется выть безысходно, отчаянно бесноваться от унижения, не хочется разнести что-нибудь, почему нет желания хотя бы исступленно и яростно выбраниться, почему не хочется взять за шкирку первого, до кого дотянется рука, и приложить как следует…
Он поднял руку, проведя ладонью по затылку, и вдруг сбросил куртку, швырнув ее на постель.
– В чем дело? – напряженно спросил Ланц; он не ответил – уселся на кровать, положив куртку на колени, и сослуживцы подступили ближе, следя за ним с непониманием и почти опаской, ничего более не спрашивая и не говоря.
Курт аккуратно, вновь с невнятным чувством отмечая, что руки двигаются твердо, без дрожи, бритвой взрезал шов воротника, потом просто рванул, раздирая последние наложенные Маргарет стежки, и несколько мгновений сидел неподвижно, глядя на то, что было в руках.
– Дай-ка, – тихо попросил Ланц и осторожно, двумя пальцами, извлек из шва тонкий, узкий обрывок ткани – даже не обрывок, а всего лишь несколько волокон темно-бурого цвета, жестких на ощупь.
– Теперь доказательств довольно? – поинтересовался Курт, откинувшись к стене и глядя на старших вопросительно; Райзе, так же бережно переложив волокна на свою ладонь, смочил палец в кувшине с водой на столе и аккуратно провел им по ткани. На коричневой коже перчатки осталась рдяная полоса. – Кровь, – подтвердил Курт невозмутимо. – Моя. И наверняка ее тоже – она в ту ночь уколола палец. Как я полагал – во время шитья.
– Вот ведь дерьмо… – проронил Ланц с бессильной злостью. – Гессе, мне жаль.
– Да, – тихо вздохнул он, потирая ладонями глаза, и снова поднял голову, но на старших не смотрел, уставясь в противоположный угол комнаты. – Вот все и разъяснилось. Невозможность сосредоточиться, болезненное стремление хотя бы увидеть, бессонница, перепады в настроении. Наконец – успокоенность, когда цель достигнута. И полная неспособность отказать хоть в чем-то. Головная боль при всякой попытке возразить просьбе. Вот откуда она, Густав, эта боль. Вот чего я не видел. Разумом понимал, что не все гладко, а что именно – увидеть не мог. Знаешь, словно ты потянулся к чему-то, а тебя – по рукам. Будто бы при каждой попытке над этим задуматься точно так же кто-то бил по голове, до потемнения в глазах. И я не мог увидеть…