Контрибуция
Шрифт:
Мурзин держал голубку перед грудью, белели перевязочки на ее крыльях, чуть покачивался перстень.
Юнкер приблизил к нему безусое, по-мальчишески надменное лицо, сказал доверительно:
— А шкура ты и есть…
— Жить-то хочется, — улыбнулся в ответ Мурзин.
Сарай стоял в ряду других сараев и амбаров, протянувшихся вдоль границы сыкулевских владений, с крыши видна была Монастырская, сани возле лазарета, а в противоположную сторону простирался соседский огород, где темнели две укутанные от мороза мешками не то яблоньки, не то вишни, и за огородом, за банькой и забором, за безжизненным домом, в котором не освещено было ни одно окно, параллельно Монастырской раскидывалось непривычно пустынное белое полотно Торговой улицы: лавки и магазины закрыты, ни прохожих, ни проезжих.
Дежурному
— Чего вы там? — кричал он. — А ну, слазьте!
Юнкера надо было скинуть с крыши, иначе бежать нет смысла, пристрелит сверху. Сделав шаг вправо, Мурзин встал так, чтобы юнкер спиной прикрывал его от дежурного, — на случай, если сразу спихнуть не удастся, и дежурный станет стрелять; приготовился ухватить винтовку за ствол, а перед тем выпустить голубку, отвлечь внимание, но спихивать юнкера не пришлось, тот первым шагнул к лестнице. Расслабленный презрением к человеку, постыдно думающему о том, как потрафить врагам, расстрелявшим его товарищей, забыв про всякую осторожность, излишнюю, казалось, по отношению к такому ничтожеству, как Мурзин, более того — унижающую самого конвоира, юнкер спокойно, даже не обернувшись, первым начал спускаться по лестнице. Он еще не успел ступить на землю с последней ступеньки, как Мурзин с силой подбросил вверх свою чернокрылую и сам, пригнувшись, в тот же момент спрыгнул в огород по другую сторону сарая.
Хрен им! Если и убьют, перстень все равно не получат. Кому придет в голову искать на мурзинской голубятне? Да и вдвоем далеко не побегут, один останется караулить. Им не его поймать важнее, а голубя. Голубь-то, они думают, сыкулевский, полетает и сядет на ту же крышу. А вот хрен им!
Он спрыгнул в огород и побежал в сторону Торговой. На бегу заложил три пальца в рот, оглушительным свистом разорвало воздух, ударило снизу в пернатое тельце, голубку словно еще раз подкинули — уже там, в высоте, она стремительно взмыла вверх и пошла, пошла над крышами в темнеющем низком небе, пропала, после чего бахнуло два выстрела, револьверный и винтовочный — то ли голубке вдогонку, то ли Мурзину. Он махнул через забор, пересек улицу, краем глаза увидев сзади, на крыше сыкулевского сарая, силуэт юнкера с нацеленной в небо винтовкой, нырнул в чей-то палисадник и минут через пятнадцать, никем не преследуемый, огородами уже выбирался к своему дому — напрямик, вслед за чернокрылой.
Ночью, отсидевшись в овраге за Петропавловским собором, он по льду уходил на правый берег. Голубку запирать не стал, отпустил на свободу, чтобы не изжарили соседи; перстень, снятый с ее лапки, завернутый в тряпочку, лежал в сапоге. От снега и простора над Камой было светло без луны, могли заметить с обрыва, и он шел быстро, почти бежал по узенькой тропке — вдалеке она виделась отчетливо, а вблизи то и дело терялась, ускользала из-под ног, сапоги проваливались, хотя и неглубоко, потому что снег здесь раздувало ветром. Под ним бесшумно текла Кама; двое самооборонцев, начпуль Лесново-Выборгского полка, насмерть стоявший позавчера у Петропавловского собора: о своими восемью пулеметами, и китаец Ван-Го плыли во мраке, в ледяном крошеве, их волок-то течением, переворачивало, поднимало вверх, обдирало лица о ледяной потолок. В кладбищенском логу лежали рядом неукротимый Мышлаков, родившийся в ста шагах от этого лога, и Яша Двигубский, занесенный сюда из какого-то местечка под Минском. Город оставался за спиной, отодвигался в темноту, ветер свистел, сак в трубе, потом вдруг совсем близко Мурзин увидел сосны правого берега и пошел осторожнее — впереди показались мостки у конепойных прорубей. Проруби затянуло тонким ледком, под ним плоскими черными пузырями играла вода.
«Катастрофа на Уральском фронте началась с боев под Кушвой, где были расположены части 29-й дивизии. Полки этой дивизии находились бессменно в боях пять месяцев, потеряли наиболее боеспособный элемент из сознательных уральских рабочих, к моменту неприятельского наступления не получали хлеба пять дней и при наступивших 25–30 градусах мороза не имели ни валенок, ни теплой одежды… В штабе армии образовалось засилье чуждых Советской пасти элементов, относившихся привычно по-чиновничьи к чужому для них делу. Что же касается партийных товарищей, занимавших ответственные штабные должности, то они растворились, ассимилировавшись в чуждой им среде, потеряли связь с партией, а вместе с тем и чувство партийной ответственности за дело, им врученное… Не было развито должной инициативы для использования всех имеющихся ресурсов и не было принято самоочевидных мер охраны, как посылка в сторону противника разведки, как выставление в оголенные со стороны города участки фронта застав (Мотовилиха, Сибирский тракт)…»
«Генерал Пепеляев! Вы думаете в феврале взять Якутск, в марте — всю область, в апреле — Бодайбо и Киренск, а весной наступать на Иркутск, затем форсированным маршем пройти Сибирь и в 24-м году быть в Москве. Но суровое лицо жизни — это железная действительность, а не роман, не сказка… Я вспоминаю кавказскую басню про барана, который ожирел и стал просить бога, чтобы тот послал ему встречу с волком. Не будьте же глухи и слепы, не проливайте напрасно крови! Вторично предлагаю вам сложить оружие и сдаться на милость Советской власти. Помните, что она сильна и непобедима, и добровольно сдавшегося врага почти всегда милует».
«Я лично окружил штаб, где находился сам Пепеляев, и стал требовать, чтобы мне открыли, и приказал взятому с собой полковнику Варгасову передать через дверь, чтобы они сдавались, так как дома окружены, и что нас много, и я им даю гарантию сохранения жизни до народного суда. Через десять минут открыли двери, я забежал и увидел около десяти человек, часть из них были в одном белье, генерал же одет. На вопрос мой, кто Пепеляев, он ответил: „Я“. Я подал ему руку и предложил сейчас же предложить гарнизону сложить оружие, на что он с колебанием дал согласие…»
«Приговорен судом к расстрелу, замененному ВЦИК 10-летним заключением».
«Как колчаковщина была, я, ребятки, проживала у отца в селе Нижние Муллы. А когда красные Пермь назад взяли, и Сергей Павлович с ними вернулся. Сперва в милиции служил, а потом отпросился у начальства обратно в завод. Он, милые мои ребятки, слесарь был, по орудийным замкам. Тогда уж у нас был сын Ванечка по фамилии Мышлаков, приемный. Он когда вырос, Ванечка-то, хотел нашу фамилию взять, но Сергей Павлович говорит: „Нет, носи отцову…“ Отца его белые расстреляли, а Ванечку на этой войне убило. Хороший был мальчик и к технике очень способный. Сам телефон сделал. У нас ни коровы не было, ни козы, а молоко брали у соседей, Вороновых, они за три дома жили. Ванечка к ним телефон и провел. Вечером позвонит, спрашивает: „Что, корову-то подоили?“ Марья Воронова говорит в трубку: „Подоили, иди уж!“ Он тогда берет банку и идет. А иной раз скажет, не подоили еще. Ну, он тогда не идет…»
«Уральский следопыт», № 3–4, 1987 год.