Контрибуция
Шрифт:
Он приказал подавать коня, сначала посетил старые казармы за Сибирской заставой, где разместились один из полков и юнкерский батальон, устроил юнкерам перекличку, осмотрел пожарную снасть и поспешил на заседание временного комитета по выборам в городскую думу — первого демократического учреждения новой власти, все члены которого были назначены им лично; сказав короткую речь, помчался на вокзал, где ремонтировали разбитые снарядами пути, с вокзала — в штаб дивизии. Там он составил десяток приказов, еще столько же подписал, и до часу ночи сидели над штабными картами: из Омска приказывали 2-ю Сводную дивизию полковника Штаммермана двинуть на уфимское направление; для наступления на Глазов сил не хватало, решено
— С каждым пошли двоих солдат, — сказал он. — Пускай идут по домам и несут все в комендатуру. Сроку им два часа. Пока не приду, никого не отпускай. Понял?
И снова откинулся на подушку. С недосыпу ломило затылок, веки отекли, в переносицу будто вдавливали всю ночь бильярдный шар. Закрыл глаза, но уснуть уже не мог. Лежал, прикидывая, как лучше употребить полученные средства, как сделать, чтобы купцы не стали жаловаться в Омск. Пожалуй, надо их сначала припугнуть, а потом в газете «Освобождение России», которая начнет выходить с завтрашнего дня, опубликовать письмо с благодарностью всем семерым за добровольное пожертвование. А Грибушина бы, например, неплохо назначить членом комитета по выборам в городскую думу. И лучше почетным членом, чтобы на заседания его не приглашать. Если все обойдется тихо, то и Шамардин не станет ни о чем доносить, он себе не враг.
В двадцать минут девятого Пепеляев поднялся на крыльцо губернаторского особняка, миновал вестибюль и тут только, заметив часового у шинельного чулана, вспомнил, что здесь, за этой дверью, сидит Мурзин.
Тот нехотя встал навстречу — серый, небритый, с мятым лицом.
— Что, братец, будешь рассказывать, как купцов-то грабил?
— Свидимся на том свете, расскажу, — ответил Мурзин.
— Обождать там придется.
— Ничего, обожду. Авось недолго.
— Так вот, братец, — ласково сказал Пепеляев. — Сейчас мне доложили, что купечество решило пожертвовать в пользу моих солдат по десять тысяч рублей с головы.
Мурзин нисколько не удивился, и Пепеляев запоздало сообразил, что сюрприза не получилось: здесь, в чулане, хранились купеческие шубы и шапки, купцы сюда заходили, прежде чем отправиться по домам.
— Значит, вчера ты меня обманул? — спросил Пепеляев. — Или тебя, может, обманули Сил Силычи-то? А? Ты с них одну шкуру, другую, а у них этих шкур, как у капусты. Чего молчишь? Давай божись, будто знать ничего не знал. Правду, мол, говорил и ничего кроме правды. Тогда отпущу, раз слово тебе дал. А не то пулю в лоб и — под лед. Или как там у вас расстрел называется? Высшая мера социальной защиты? Такая формулировка?
— Точно, — сказал Мурзин.
— Давай скорее божись, что надули тебя Сил Силычи. Может быть, и поверю. На коленях божись! Ну?
— Совестно, — сказал Мурзин.
— Ишь ты! — удивился Пепеляев. — Гордый? А чего тогда хлеб мой жрал?
— Есть хотелось, — объяснил Мурзин.
— И еще хочешь?
— Хочу. Двое суток не ел.
— Есть, значит, хочешь, а жить не хочешь? — Пепеляев смотрел, не понимая.
— Жить все хотят.
— Божись, дурак, накормлю и отпущу.
— Нет, — сказал Мурзин. — Не стану.
Уже стоя в коридоре, Пепеляев уважительно покачал головой:
— Да, жаль тебя такого и расстреливать… А придется.
Еще помедлил, глядя на Мурзина, дожидаясь, не передумает ли; не дождался, велел часовому запереть чулан и двинулся в сторону каминной залы. Настроение испортилось, праздничное ощущение удачи пропадало, растворялось в неприятном чувстве, что вот ведь, выходит, те семеро в каминной зале — вроде союзники, а этот, в чулане, — враг, и ничего тут не поделаешь, придется его расстрелять, именно таких и надо расстреливать в первую очередь, нельзя оставлять в живых этого человека, опасно для будущего. Ему, генералу Пепеляеву, тоже нужна социальная защита, и не те, увы, нынче времена, чтобы можно было позволить себе козырнуть собственным благородством.
Понурые, с зелеными ночными лицами, кутаясь в шубы, купцы сидели за столом, среди них — важный лысый старичок с бородкой, с моноклем в глазу.
— Ювелир Константинов, — сказал Шамардин.
— Молодец, догадался, — похвалил Пепеляев, оглядывая стол в поисках принесенных сокровищ, но ничего не увидел, кроме маленькой черной коробочки, одиноко стоявшей перед Константиновым.
Шамардин доложил, что Калмыков согласился внести свою долю рыбой — соленой, вяленой и мороженой; Грибушин — чаем, Ольга Васильевна — мылом и свечами, и свозить все это в комендатуру не имеет смысла. Фонштейн же предъявил вексель, по которому Сыкулев-младший задолжал ему как раз десять тысяч, и он, Шамардин, чтобы продемонстрировать всем твердость и справедливость новой власти, решил взыскать эти деньги с Сыкулева-младшего дополнительно к его собственному взносу, а с Фонштейна ничего не взыскивать.
— Правильно, — одобрил Пепеляев.
Шамардин, одобренный похвалой, продолжал докладывать: за Каменского также уплатил Сыкулев-младший, но уже на сугубо добровольных началах; Каменский подписал обязательство уступить ему за эту сумму пассажирский пароход «Людмила», он же «Чермозский пролетарий», который осенью был уведен красными и в настоящее время находится в районе Чермозского завода, сто верст вверх по Каме.
— Ну и ну! — Пепеляев с подозрением глянул на Каменского. — Не продешевили вы? Целый пароход, и всего за десять тысяч?
— А что делать? — огрызнулся тот, нервно дергая тощим коленом, обтянутым полосатой брючиной. — Как прикажете поступить, если мне только самовар и оставили? Ждать, пока вы меня расстреляете?
Пепеляев сощурился:
— По-моему, господин Каменский, вы сомневаетесь в прочности Сибирского правительства.
— Нет! — ужаснулся Каменский.
— Сомневаетесь и не верите, что мы сможем гарантировать вам владение «Людмилой». В таком случае пеняйте на себя. Еще локти станете кусать. — Пепеляев с улыбкой повернулся к Сыкулеву-младшему. — Считайте этот пароход своим. Благодарю за доверие, вы получите его в целости и сохранности… После победы.
Выпучив глаза, Сыкулев-младший начал подниматься со стула, но Пепеляев махнул рукой, и он сел.
— Итого, — подвел баланс Шамардин, — в счет векселя Фонштейну, за Каменского и за себя лично господин Сыкулев представил перстень с тремя бриллиантами.
— Золотой?
— Платиновый. Ювелир оценил его в тридцать две тысячи рублей по курсу шестнадцатого года.
— Тридцать две — тридцать три, — солидно уточнил Константинов. — Изумительная вещь. Бриллианты чистейшей воды и необычайно крупные.