Конунг. Властитель и раб
Шрифт:
– Этого я тоже не могу сказать, государь.
Конунг встал, я почувствовал сильное благоговение перед достоинством, которое он излучал. Должно быть, он очень распалился, но не позволял ярости вырваться наружу. Он обогнул длинный стол и остановился перед чужаком, но не замахнулся мечом и не ударил, а просто скользил по нему полуотсутствующим, но ясным леденящим взглядом. Долго стоял так. Пристально разглядывал костюм незнакомца, не вполне похожий на одежду наших людей. Изучал его бороду, не то чтобы отличную от наших, но какого-то особого вида на щеках. Он медленно изрек:
– Ты можешь высунуть язык?
Человек повиновался. И стоял так.
– Закрой рот.
Человек выполнил приказ. И молчал.
Конунг
– Скажи мне, добавил ли твой хёвдинг что-нибудь к требованию говорить со мной?
– Да, одно. По воле моего хёвдинга восемь из нас, девятерых, останутся у тебя и спустятся в темницу. Отныне мы твои заложники. Делай с нами все, что пожелаешь. Заруби мечом или повесь, коли такова твоя воля. Но девятого отпусти к нашему хёвдингу и скажи, когда тебе будет угодно принять его для беседы.
Кормчий кликнул, и внесли два кожаных баула. Он открыл их, в баулах лежала дорогая одежда, какую мы редко видели в Нидаросе. Платья было достаточно, чтобы одеть все ближайшее окружение конунга. Кормчий сказал:
– Это первый дар моего хёвдинга тебе, конунг Норвегии!
Сверрир сказал:
– Раздевайся.
Человек разделся и стоял нагим в зале перед нами. Одежду он сложил на лавку и не удостоил даже взгляда. Поклонился конунгу, чуть меньше мне, опять низко конунгу. Затем покинул нас.
Мы проследовали за ним, он нагим предстал перед своими людьми. Увидев его, те немедленно тоже разделись. Конунг Сверрир приказал Гудлаугу провести нагих воинов по улицам и спустить в темницу. А один пусть вернется на Нидархольм. Им стал старший из гребцов. Ему оставили одежду.
Конунг сказал ему:
– Сейчас я явил тебе кое-что из моей власти и немногое из моей милости. Возвращайся к твоему хёвдингу и скажи, что я благодарю его за дары и заложников. Через три дня, в час пополудни, мои люди встретят его в Скипакроке и препроводят ко мне.
Гребец поклонился и вышел.
Мы смотрели ему вслед.
Нагих воинов тоже увели.
Конунг вскочил и закричал:
– Верните им одежду!
Я бросился передавать его приказ, но он нагнал меня и сказал:
– Нет-нет, пусть остаются голыми! Это мудро, что я их оскорбил.
Я никогда прежде не видел его таким.
– Хочешь побыть один? – спросил я. Он посмотрел на меня, но не слышал, что я сказал.
Отряд из лучших людей конунга, в дорогих плащах, выстроился в Скипакроке и приветствовал неизвестного хёвдинга, когда тот ступил на землю. Я стоял слева от караула. Сделал шаг вперед, поклонился чужестранцу, шагнул назад и замер. Я молчал, глаза, устремленные ему в лицо, излучали холод, рот сжат, – я был учтив, но без малейшего проявления дружеских чувств. Он подошел ко мне, слегка поклонился и тоже молчал. Глядел на меня с вялой усмешкой во взоре: словно задавал вопрос такой бездонной глубины, что не надеялся получить ответа. Я обернулся к своим. Половина отряда двинулась к конунговой усадьбе, я просил хёвдинга и его свиту следовать за ними. Я шел слева от хёвдинга. Замыкал шествие остаток отряда конунга Сверрира. Мы не разговаривали.
Я попытался украдкой рассмотреть неизвестного хёвдинга, не поворачивая головы. Увидел только одно крепкое плечо в тяжелом шелковом плаще превосходного кроя. Снова его люди ступали более резко и поспешно, чем наши. Наши спотыкались – те нет. Один из наших, случалось, сбивался с ноги – те никогда. Наши кашляли – они не кашляли. Они маршировали, как один человек, безоружные – словно одноглазые, – но это производило впечатление.
Мы подошли к конунговой усадьбе.
Я отступил в сторону и с легким поклоном просил неизвестного хёвдинга войти. Он даже не бросил взгляда на оставшуюся свиту. Привратники
Мы вошли в зал.
Но конунга там не было.
Нет, – и легким наклоном головы я предложил незнакомцу стоя дождаться появления конунга. Он вежливо кивнул мне. Исполненный терпения, бесстрастный, прямой, голова чуть наклонена вперед, отнюдь не смиренный – человек, умеющий держаться в чужом мире. И вот вошел Сверрир.
Никогда я не видел волосы конунга так тщательно причесанными. Они блестели, как матовый шелк. Борода была подстрижена, ее форма придавала лицу моложавый и несколько воинственный вид. Плаща на нем не было. Рубашка плотно облегала плечи. Он был одет слегка небрежно, единственным украшением была массивная серебряная пряжка на поясе.
Сверрир произнес:
– Я Сверрир, конунг Норвегии. Я приветствую тебя.
Незнакомец ответил:
– Я долго ждал этого дня, государь, когда мне будет дозволено предстать перед конунгом норвежцев и выразить сильнейшее благоговение, которое я чувствую при виде его. Мое имя Эйрик сын Сигурда. Я, как и ты, сын конунга Сигурда, по прозвищу Рот. Мы братья. Я пришел просить у конунга Норвегии права пройти испытание железом и тем доказать свое высокое происхождение.
А Симона так и не послали на Селью к праздничной мессе читать молитву конунга о хлебе и урожае.
Сейчас, йомфру Кристин, я расскажу тебе об этом неизвестном Эйрике, так бесстрашно представшем перед твоим отцом конунгом. Эйрик был ниже большинства известных мне мужчин, с плоским затылком. Конунг, сам не отличавшийся ростом, выглядел высоким рядом с ним. Оба были широкоплечие, коренастые. Однако этого сходства было мало, чтобы смекалистый человек подумал: они братья. Конунг Сверрир был недурен собой. Но, йомфру Кристин, даже призвав на помощь самые льстивые слова, доступные моему злому языку, скажу: писаная красота – не его достоинство. Но когда его волосы и борода были расчесаны, то есть почти всегда, а особенно перед битвой, конунг Норвегии был привлекательным мужчиной. Чего нельзя сказать об Эйрике. Хотя прежде чем он явился в покой конунга, слуга прошелся гребнем по его волосам. Ему недоставало того, что я называю внутренним светом. Вести себя он умел. Твой отец конунг, обычно такой находчивый, затруднялся, когда требовалось подыскать благозвучные слова в беседе, где мысль была не главным, а второстепенным, – где стремление польстить собеседнику было важнее, чем брошенная на стол голая правда. Никогда не слышал я от Эйрика грубого слова. Сверрир тоже был сдержан в этом отношении. Но в гневе, случалось, бранился, как мясник из Киркьюбё, всадивший нож в собственный палец вместо воловьей шеи. Конунг Сверрир употреблял в разговоре бранные слова. В голосе конунга слышалась и морская буря, и хлопанье птичьих крыльев над волнами. А Эйрик говорил как, благовоспитанная женщина – да, прости, йомфру Кристин: колокольчик ее голоса прозвенит в зале, а замолчав, оставляет в памяти только мелодию.
Я думаю, что Сверрир никогда и никому не сказал всей правды, в том числе и мне. Но никто из известных мне людей не мог лучше него убедить собеседника, что раскрыл ему всю подноготную. Искусством исповеди он владел, – как и искусством умолчания. Слова из глубин его сердца я мог слушать, как морской прибой родных далеких берегов. Речи Эйрика никогда не вызывали во мне подобного чувства – будто слышишь могучую стихию. И поэтому не могли возбудить тайного волнения, радости от ее ударов. Эйрик говорил много слов, благоуханных и прекрасных, мог вдруг вскинуть руки, словно обнимая всех слушателей. Ты вышел. И мало что помнишь.