Корень жизни: Таежные были
Шрифт:
Читали два дня, на третий разъяснило, пригрело и не стало пороши — так в приамурском октябре случается часто.
У Светлых тем временем под тополем нерестовая яма была уже готова — около двух метров в диаметре и сантиметров тридцать глубиной, снаружи ровик выгребенных камней. Создавалось впечатление, что вырыла ее самка для того, чтобы добраться до более свежих родниковых фонтанчиков.
Но странно, я считал раньше, что мечет икру кета просто в общую яму, ан нет! В ней уже было два небольших свеженагребенных бугорка, а теперь супруги колдовали в том месте, где суждено быть третьему.
К вечеру самка вырыла последнюю ямку, разбрасывая гальку судорожными, но сильными движениями тела, стоя против течения, а отдохнув, оба совершили
Раньше я недоумевал: зачем у кеты на последнем этапе жизни вырастают зубы, а теперь понял. Уж больно много было желающих полакомиться около нее. Мало того что всякая мелюзга и не мелюзга, крутившаяся подле, жадно хватала каждую икринку, ненароком выплывающую из гнезда, — эти захребетники то и дело норовили забраться в гнездо! Нахалы! Прочь гнала всех их Светлая. Я дважды видел, как после хватки зубастым ртом кеты небольшие ленки обреченно уплывали по течению, кособоко вихляя.
…Написал я эти строки и вспомнил. Как-то давно бросал спиннингом блесну на Тунгуске, ловил щук. И подцепил кету за рот. Тогда удивлялся: надо же, а говорят, ничего не ест. А теперь убедился: хватила она блесну совсем не оттого, что рыбки захотелось, — гнала ее прочь со своего пути. И еще вспомнил. Знакомый нанаец говорил: «Когда кета река ходи — вся другой рыба убегай, дорога ей чисти».
Утром мне представилась такая картина: вместо ямы — бугор. Общий. Как могила. Но зарыто под ним не отжившее, а зачатки трех-четырех тысяч новых жизней. Светлая самка измученно стояла в тени под корнями тополя на страже. Почти все ею сделано. Теперь остатки жизни будут дотлевать скорбно и жалко, умирать она будет дней десять-пятнадцать, пока не иссякнет последняя искра, последняя крупица жизненных сил. Умирать спокойно, вроде бы с чувством добросовестно исполненного долга.
Я смотрел на медленно угасающих и мертвых рыб, а думал не столько о них, сколько о тысячах отложенных икринок, в которых уже началось нечто не менее таинственное, чем загадочные кочевья взрослых. Через девяносто — сто дней икринки превратятся в крошечных личинок в полспички с пузырьком оранжевого жира на брюшке, и еще примерно столько же они будут подрастать за счет родительских запасов здесь же. Весной, когда личинки превратятся в мальков, начнется грандиозное кочевье, но в ином направлении — к морю, все вниз и вниз по течению. Малыши достигнут цели лишь к концу лета. Далеко не все приплывут, ибо слишком много встретится желающих проглотить крошечное существо. А там нежное тельце стиснет соленая вода. Глубокая, неспокойная, поначалу такая страшная…
Сплывая тысячами тысяч струй и потоков, мальки навсегда запомнят их чередование, да так надежно, что в свой срок пойдут вспять точно этим же путем. Как запоминают и как вспоминают — никто до сих пор не знает. Тайна за семью печатями, а сколько их в мальке, этих тайн! В таком-то крошечном!
Потом у этой молоди будут странствия по морям, возмужание, созревание и великое возвратное кочевье в родную речку. На то же нерестилище…
Как-то мы с Николаем Ивановичем ночевали у костра. Длинной ночи хватило и для разговоров, и для сна. И была у нас долгая беседа о миграциях кеты. Он спрашивал, я отвечал. Как мог. А крутился мой дотошный собеседник вокруг одного и того же: как находит рыба дорогу в тысячи километров с моря в свою речку, к своему ключу, проточке? Я рассказал ему о разных теориях, опытах, в том числе и о роли обоняния в распознавании «своих» струй, но получилось малоубедительно. Да я и сам не особенно верил во все эти теории, ибо в любой из них остается много неразъясненного.
Загадки, тайны… Как много их у природы! Это звездное небо над нами… Как возникли миллиарды миллиардов звезд? Планеты, спутники, туманности? Звезды-карлики, нейтронные звезды? Черные дыры? Пульсары?.. Таинственное в природе — на каждом шагу, от этих галактик до кеты с ее икринками и кочевьями… И как трепетно ощущаются эти тайны, как наполняют нашу жизнь.
Странная в том году была осень на Куре. Лишь в конце октября выпал настоящий, как нам показалось, снег и крепко завернули морозы, сковывая прозрачным льдом плесы, стискивая с берегов непокорные перекаты. Но в первых числах ноября вернулось тепло и даже… заморосило. Ночами пороша старательно обновляла, украшала и оживляла все вокруг, а как только появлялось солнце, от снежной белизны оставались лишь темные влажные поволоки. Но лед на плесах не сходил.
Асекта все жила кетой, но стало уже заметно, что гибнет ее больше, чем приплывает снизу. Странно было видеть, как косяк, вынырнув из-подо льда, шумно устремляется на перекат, скользя по обледенелым камням, как продолжается нерест подо льдом.
Как-то на несколько дней опять похолодало, и уже думалось, что зима берет свое, но на ноябрьские праздники с юга надвинулась лавина тепла, установились тихие, по-весеннему ласковые дни. Так длилось с неделю. И всю эту неделю я отрывал от работы час-другой, чтобы посидеть на своих НП под тополем или под кедром. Медведи уже не рыбачили — удалились к берлогам, а без них стало скучно. Светлая почернела и в черной воде стала еле заметной. Она уже не реагировала ни на что, даже на другую пару, расположившуюся рядом с ее бугром. У Светлой круг жизни замкнулся.
А потом началось. Днем 15 ноября был «плюс», но вечером с отяжелевшего серого неба тихо посыпал снежок, а к ночи перешел в дождь. Сначала он где-то в чернильной темноте шептал в кронах деревьев, потом пробил их и зашелестел по палатке, затараторил скороговоркой и снова уступил снегу — уже окончательно.
Падал он густо, долго, ложился на лед плесов и камни перекатов, на мокрые деревья, кустарники и травы, на раскисшую землю. А к утру заморозило, и превратилась тайга в белое чудо: всю ее, от вершин кедров до пожухлой травы, облепил плотный снег. Ветви под тяжестью кухты опустились, кустарники пригнулись до земли в покорном безмолвии, а серое тяжелое небо провисло так низко, что, казалось, вот-вот его пропорют шершавые горы.
Река почти смирилась. Лишь над стремниной вода густо чернела и дымилась узкой полосой да на перекатах ярилась, но и здесь ее неумолимо сжимали забереги.
Весь день стояла глухая тишина, в лес войти было невозможно: с каждым шагом сверху обрушивался пухлый снег. И ничего не оставалось делать, как слушать эту тишину, думать об увиденном здесь и тихо бродить по тропинке от палатки до берега, набивая снежную тропу.
На другой день зародился в горах глухими вздохами ветерок. Сначала он приплелся к нам робкими полосками шорохов, потом покатился вниз по Куру, набрал силу, окреп. И полетела кухта, пятная снег, распрямились и закачались ветви, и снова темной хвоей зазеленела тайга, загудела, завздыхала, чему-то радуясь, о чем-то печалясь — она ведь как живая, когда ее хорошо узнаешь. Только река говорила все тише и глуше, упорно отстаивая свою свободу на перекатах и пропаринах.
Теперь нам стало не до кеты. Теперь мы, наверстывая упущенное время, выходили из палатки на рассвете, весь день шагали по затаеженным горам, подсчитывая следы зверей и их самих, а возвращались потемну вконец измученные. И все же я прошел однажды по реке, да не увидел на ней сверху ничего, кроме могильного покоя. Вся ее жизнь была теперь подо льдом.
Закрою глаза и вижу: еще роют бугры усталые рыбы, еще охраняют их от жадной суетливой мелкоты. А где-то среди гальки, над живительными светлыми струями родничков, бурно развиваются миллионы новых жизней — таких таинственных, таких красивых и таких необычных.