Коридоры памяти
Шрифт:
А Дима был с отцом в его широкой и удобной землянке. Спать на топчанах оказалось совсем не твердо. Приятны были еще свежие шершавые доски, близость постелей к земляному полу, свет электрической лампочки над дощатым столиком. Манили фуражка, звездочки и ремни отца. Каждый предмет в землянке улыбался, сиял, вносил в сердце радостное смятение. Всего внимания, всей душевной отдачи требовал автомат, висевший над изголовьем или волшебной тяжестью своей лежавший у Димы на коленях. Вносил в мир обновление, устраивал в нем свой порядок совершенно необыкновенный головной убор — пилотка. Сложной внутренней жизнью поражала плоская кожаная планшетка с прозрачной слюдяной внутренней перегородкой, с запирающей кнопкой, с длинным ремешком, чтобы носить через
Дима чувствовал, что он тоже был. Как нравилось ему быть! Он старался делать все, что делали отец и солдаты. Целыми часами он заводил мотоцикл с выключенным зажиганием и удивлялся, что тот не заводился. Бегал под навес к мешкам с зерном, насыпал в фуражку овес и спешил к отцовскому вороному коню с белой отметиной на лбу и с белыми бабками. Статный лоснившийся жеребец поворачивал к нему узкую красивую голову с острыми ушами и мерцающим взглядом. Ноздри и рыхлые губы жеребца нервно подрагивали. Выгибая длинную шею к фуражке, он будто вдыхал в себя овес и жестко косил вывернутым глазом на завистливого соседа. Тот потянулся было к фуражке, но тут же, зазвенев удилами и обеспокоив всех лошадей, что стояли у длинной коновязи, испуганно отпрянул и осел на задние ноги.
Но случались и долгие часы без отца. Еще недавно Дима видел добрых, старавшихся сделать ему приятное людей, теперь его окружали будто другие люди. Их взгляды ощупывали его. Он старался уменьшиться, где-то в себе спрятаться.
С появлением отца жизнь возрождалась. Люди снова становились близкими и добрыми. Дима смело выступал вперед.
Скоро он уже почти все время проводил с солдатами. Слушая его, те смеялись, а сами коверкали слова, говорили, казалось ему, совсем не по-русски. На их веселых лицах плющились носы, растягивались губы и усы, закрывались и открывались глаза, обнажались зубы, языки и глотки. Вдруг раздался дружный хохот. Дима догадался: смеялись над ним. Он пытался объяснить, что его неправильно поняли, но даже земля вдруг содрогнулась, так затряслись в хохоте солдаты. Он растерялся, в отчаянии смотрел на бесновавшиеся фигуры, видел, что все эти обезумевшие люди одинаково не понимали и даже не хотели слушать его, но все одинаково понимали друг друга. Он готов был расплакаться, когда смеявшийся со всеми человек, которому он до сих пор во всем доверял, поднял руку. Только тогда Диме стало ясно, что эти сильные и здоровые люди-солдаты не только не смеялись над ним и не были против него, но так радовались ему. Теперь уже сам Дима рассмеялся, и когда новый взрыв хохота потряс землю и солдат, он не только ни на кого не обиделся, но радовался вместе со всеми.
А где же немцы? Почему никто не воюет? Какая же это война! Всего лишь раз пролетел свой ястребок и мелко задрожал воздух. Всего лишь раз появилась медлительная немецкая «рама». Глядя в непривычно высокое для Димы небо, солдаты щурились.
— Шукает, — не очень понятно сказал ближний солдат.
— Увидишь, увидишь войну, — обещал отец.
Но войну Дима так и не увидел.
Глава третья
Первая на его памяти зима началась не с начала, а с середины, когда после затянувшейся безымянной жизни в селе они ехали к отцу. Запомнился запах белых полушубков на двух молодых рослых солдатах с твердыми лицами. От солдат, с мороза вошедших с отцом в парной переполненный вагон, дохнуло таким холодом и здоровьем, что Дима обмер. Когда его сняли с высокой нижней подножки вагона, какое-то время он ничего не видел, но вот застившая глаза белая стена перед ним исчезла, и он увидел черное там, где были люди, и движение их вдоль вагонов и к домам перед поездом. Мама оглядывалась, делала руками так, чтобы сестры и брат были при ней, вместе с ними шла за незамечавшим огромного неуюта вокруг отцом, за солдатами, несшими их вещи.
Поселок был в снегу. Люди протоптали в нем тропинки и накатали дорогу. На окраине неприютно чернели бараки лагеря военнопленных, колючая проволока, с оконцами без стекол высокие вышки по углам, каждая на четырех столбах и под плоской крышей.
Снег был здесь светом вместо солнца. Он шуршал, как песок, капустно хрустел, скрипел, как половицы. Он говорил, пел, смеялся голосом людей, но что он говорил и чему смеялся, разобрать было нельзя. Снег бросался в лицо колючей поземкой и дымился в обжигающе морозные застойные дни. Он обманывал своим ровным, как пол, настом. Дима вдруг проваливался по пояс, по грудь там, где снег казался особенно твердым.
Они жили в тепле пронизанных снеговым светом комнат с мебелью, изготовленной пленными, с водой, доставляемой в обледенелой бочке на санях. Вечером электрические лампочки освещали уютный беспорядок, устраиваемый сестрами. Так хорошо Дима еще не жил. Не было ничего, чего бы ему хотелось еще. Кроме вечеров, когда они ходили в гости, когда и у них собирались сослуживцы отца с женами и детьми.
Часто вместо книжек с картинками и стихами о победно продолжавшейся войне отец читал ему газеты, и Дима знал всех полководцев. Особенно хорошо знал он Жукова и Рокоссовского, потому что отец воевал у Рокоссовского, а Жуков никак не хотел воевать хуже и столько же, если не больше, захватывал в плен фашистов, подбивал вражеских танков, сбивал самолетов. Дима переживал за фронт Рокоссовского и требовал читать ему все, что писалось об этом фронте. Ему нравились огромные цифры вражеских потерь. Он не умел читать, но когда отец откладывал газету, он тоже разворачивал ее. Иногда он переспрашивал отца, сколько было убито немцев, какие взяты города. Он воображал, как наступали наши. Буквы газеты были нашими танками, самолетами и орудиями, нашими солдатами. Наши наступали целыми страницами. По карте, что отец держал дома, Дима следил, как наши входили в другие страны, и ждал, когда наконец будет взято фашистское логово. Сам он уже не раз захватывал Берлин и двигался дальше.
Всех людей Дима сравнивал с отцом. Кто они? Больше или меньше значили отца? Маму он ни с кем не сравнивал. Она была как бы то же самое, что и он, так же чувствовала, о том же думала, так же, как он, просто жила. И мама, и он, может быть, только того и хотели, что жить. Отец один связывал их с бесчисленным множеством куда-то перемещавшихся, чем-то занятых, к чему-то стремившихся людей. Он всегда знал, куда идти и что делать. Это благодаря ему они жили так, как жили, и будут жить так, как еще будут жить.
Конечно, отец не был каким-то главным человеком. Во главе всех людей стоял Сталин. Дима не помнил, когда он узнал об этом. Сталин, представлялось ему, был всегда. Он жил и работал в Кремле. Дима не знал, что такое Кремль, ему виделась Спасская башня. Конечно, только в этой красивой башне, на которой были такие часы и такая звезда, мог жить Сталин. В других башнях тоже, конечно, жили какие-то главные люди, но не такие главные, как Сталин.
Как ни старался Дима думать о Сталине, это всегда было трудно. Это было все равно что думать о солнце или о небе, вообще о том, что было везде.
«За Родину! За Сталина!» — кричали, шли в атаку и побеждали бойцы в кинофильмах.
Дима гордился Сталиным. Разве кому-нибудь могло повезти больше, чем им, русским, грузинам, украинцам, белорусам, узбекам, у которых был Сталин?
Ни с кем из людей сравнивать Сталина было нельзя. Разве только с Гитлером, который в виде своих бесчисленных солдат, офицеров, генералов и фельдмаршалов исподтишка внезапно напал на нашу страну, а теперь удирал отовсюду. Гитлер был уродлив, тонкошеий и тонконогий, с длинным узким, как у собак, ртом, с черной челкой, сдвинутой на сторону, хитрый, непостижимо изворотливый, и все время кусался. То, что теперь его отовсюду гнали, было делом рук и ума Сталина.