Короче, все умерли
Шрифт:
«Четыреста пятидесятый» – так зовут это место дозорные. Четыреста пятьдесят долгих, как память о прошлом, метров до дома. Света. Жизни. Всего четыреста пятьдесят. Целых четыреста пятьдесят. Еще полсотни метров на север во мраке туннеля – и покажется облезлый пограничный столб, отмечающий конец владений ВДНХ. А дальше… дальше не отваживаются ездить даже патрули на мотодрезинах с тяжелыми пулеметами.
Здесь всегда темно и тихо, но эта тишина коварна и обманчива. А еще любой звук в ней кажется куда громче и тревожнее тем, для кого Вселенная сузилась
Стук капель воды…
Неясный шорох…
Далекий лязг металла…
Шаги…
Артём сидит на ящике, поставив автомат между коленей, и, не мигая, смотрит в костер. В промозглой темноте, окружающей «четыреста пятидесятый», этот единственный источник света кажется таким слабым и ненадежным. Будто не он разгоняет окружающий дозорных мрак туннеля, а наоборот, тьма лениво облизывает невысокие язычки огня тяжелым, холодным, влажным языком. Безжалостно вытягивает тепло из углей и человеческих тел.
Бррр!
Против воли поёжившись и плотнее запахнув ворот куртки, паренек смотрит на второго дозорного, сидящего напротив – голова склонена, локоть правой руки стоит на колене, кулак подпирает плохо выбритую щеку. Как видно, напарник задремал, что и немудрено – «собачья» вахта в самом разгаре. Хотя здесь, в туннелях, никогда нельзя с уверенностью сказать, день сейчас или ночь. Особенно когда такая тишина, как сейчас. Тишина…
Внезапно Артём осознает, что не слышит обычного тихого посвистывания, сопровождающего сон товарища.
– Пётр Андреииич! – шепчет он, подавшись вперед и напрягая слух.
Тишина. Кроме гулкого буханья крови в ушах и шипения, с которым огонь выдавливает влагу из сырых досок в костре, не слышно ни-че-го. Кажется, старший не дышит.
Паренек холодеет.
– Пётр Андреич! – он вскакивает с места, совсем позабыв об автомате. «Калаш» падает, громко лязгнув о бетон.
– А? Что? Стоять!
От облегчения Артёму хочется рассмеяться.
– Да я это, Пётр Андреевич. Я! Задремали вы…
Со щелчком переведя предохранитель автомата обратно в верхнее положение, старший откладывает оружие, трет кулаками глаза, потом с хрустом потягивается и смачно зевает.
– Ох, разморило! Молодец, что разбудил. Ну как проверка? За сон на посту у нас сам знаешь… Ты, это… плескани-ка чайку.
Обрадованный Артём проверяет помятый закопченный чайник – еще не остыл! – и наполняет эмалированную кружку знаменитым на все Метро грибным чаем. Потом, подумав, наливает и себе.
Несколько минут оба молча прихлебывают горячий отвар, грея пальцы о теплый металл, а потом младший просит:
– Пётр Андреевич, расскажите что-нибудь.
– Что-нибудь! – передразнивает его напарник. – Сказку, что ль? Про деда, бабу и Курочку Рябу?
– Почему сразу сказку? – обижается паренек. – Скажете тоже!
Он отставляет в сторону недопитый чай, достает из кармана грязноватую тряпку и принимается с преувеличенной тщательностью протирать свой старенький «калаш», поворачивая его то так, то эдак. Весь вид Артёма выражает неподдельное возмущение тем фактом, что кто-то усомнился в его взрослости. А ведь ему третий десяток пошел! Он еще до Катастрофы рожден, и даже на поверхности был однажды – уже после. Совсем недолго, правда, но все-таки…
Вид паренька такой комичный, что Пётр Андреевич не может сдержать добродушной усмешки:
– Не кипятись, воин! Того и гляди шапка на голове начнет подпрыгивать, как крышка на чайнике.
Артём бурчит что-то неразборчивое, но вязаную шапочку все же натягивает пониже, чем вызывает еще большее веселье старшего. Тот смеется настолько заразительно, что суровая мина паренька против воли тоже сменяется улыбкой.
– Зря ты так со сказками, Тёмка, – отсмеявшись и вытерев с глаз набежавшие слезы, качает головой дозорный. – Ведь сказки, они что?
– Что? – заинтересованно переспрашивает Артём.
– В них мудрость человеческая! – торжественно поднимает палец старший. – Недаром говорится: «Сказка ложь, да в ней намек! Добрым молодцам урок». Чьи слова, знаешь? То-то! Пушкина, брат. Великий человек был.
– Нацист, что ли? – хмурится Артём. Дескать, и мы кое-что знаем. В курсе, кто на Пушкинской обитает. И великих там – с фонарем не сыщешь!
– Нет, блин. Негр! – фыркает Пётр Андреевич и укоризненно качает головой: – Вот ты ж, дитя подземелья! Чему тебя только Сухой учит…
– Чему надо, тому и учит! – паренек тут же встает на защиту отчима. – А вам бы только издеваться!
– Ладно, не петушись… Так о чем я? Да, о сказках. Здорово за последние двадцать лет мир изменился, друг Артём. И сказки в нем теперь другие. Ты таких, поди, и не слышал. Вот, например, про деда, у которого не было бабки, зато много бабок, а еще внучка. От того дед и умер. Хотя умерли в этой сказке… короче, все умерли. Ну как, интересно?
Артём, глаза которого горят от предвкушения новой истории, кивает, весь обратившись в слух, и Пётр Андреевич, откашлявшись, начинает свой рассказ.
Правда или нет – не знаю, но челноки говорят, что жил на Кузнецком мосту один торговец. Не сказать, чтоб совсем старик, но и немолодой уже мужик – солидный, основательный, авторитетный. А уж о его лавке под названием «Универсам» на все Метро слава шла. Чего там только не было! А если чего и не было, для клиента, обеспеченного и нежадного, Макарыч – так торговца звали – готов был расстараться: у челноков или сталкеров заказать.
Жил Макарыч не один, с внучкой Алёнкой. Неродной ему девчонка была, приемной. В первые-то годы после Катастрофы много детишек без родителей остались. Вот одинокий мужик и пожалел одну такую, пригрел. Не от большой любви или из доброты душевной, конечно, по чистому расчету: несмотря на достаток, женщины в его жизни надолго не задерживались – суховат, грубоват, жадноват. А тут: и кухарка, и домработница, и помощник в магазине – да все бесплатно. Не перечит, опять же – знает, кому всем обязана.