Король без завтрашнего дня
Шрифт:
Дофин боялся темноты, ему мерещились призраки. Он проводил все время с аббатом д’Аво, который чересчур усердствовал, вкладывая в его голову познания. Однажды вечером, когда мальчик был уже в постели, к нему зашел месье де Флорио, чтобы рассказать о своих морских путешествиях и сражениях. Дофин очень любил эти рассказы. Слушая Флорио, он и уснул. Потом пришла королева и осталась с сыном на всю ночь: она дремала в кресле, укрывшись пледом. Песик Муфле устроился возле ног Марии-Антуанетты, и она надеялась, что в случае опасности он залает и разбудит ее.
Утром Нормандец забрался на колени матери, стал обнимать ее и целовать. Ее присутствие его ободряло. Некоторое время они сидели, прижавшись друг к другу, прежде чем отправиться навстречу опасностям нового дня, который обещал быть еще тревожнее, чем предыдущий, и еще насыщеннее тайными хлопотами: Мария-Антуанетта принимала деятельное
Инспирированный королевой и ее любовником ультиматум Брунсвика дошел до Парижа. Но вместо того чтобы запугать французов, он лишь усугубил их настроение. Почувствовав себя униженными, они захотели отомстить и рвались в бой. Эбер был одним из главных подстрекателей к войне.
Лишь Провидение спасло в те дни королевскую семью. Для ее членов изготовили особые кирасы, «с двенадцатислойной подкладкой из тафты, непробиваемые для пуль и штыков», и кинжалы, чтобы защищаться. Нормандец надел свою кирасу и попросил Терезу нанести ему удар кинжалом, чтобы испытать доспех на прочность. Но сестра не умела обращаться с кинжалом, ее пугало оружие, и тогда он попросил отца. Тот согласился и нанес ему удар, потом другой. «И смотрите-ка, ничего мне не сделалось, давайте еще! Я неуязвим! — восклицал дофин. — Где мой конь?» В момент этой последней, неожиданной радости им сообщили, что прусская армия под командованием Брунсвика вошла в Треве и будет в Париже 14 или 15 августа, стянув к нему все свои силы. Они дрожали и молились. Петион, избранный мэром Парижа, трактовал будущее на свой лад: «Вижу, скоро регентство перейдет ко мне; ну, что ж, я не буду отказываться!»
Сорок восемь парижских секций действительно требовали низложения короля, но секция Французского театра, возглавляемая Дантоном, пошла еще дальше и выдвинула другую программу: она объявляла о подготовке восстания и сообщала, что если 9 августа акт о низложении короля не будет обнародован, то восстание начнется, и народ, услышав звуки набата, устремится во дворец.
Эбер был членом этого «Мятежного комитета». Сантерр, организатор генеральной репетиции, на этот раз должен был довести дело до конца. Но какова была конечная цель? Никто этого не знал. Свергнуть короля, низложить его, упразднить монархию, объявить республику — очень хорошо, но все это были только слова. Как перевести их на язык действий? Повесить короля? А кто это сделает? Кто осмелится зайти так далеко? На эти вопросы не было ответов. Руки мятежного народа все еще дрожали. Королевская семья могла воспользоваться этим, чтобы сбежать. Но Людовик XVI упустил такой случай — в очередной и последний раз.
«Нужно судить его, — твердил папаша Дюшен, — объявить его лишенным королевского титула как предателя нации, как предводителя шайки разбойников, которая хочет нас истребить… Что до королевы, пусть мочится от страха в свое биде и сколько угодно трет душистым мылом свою физиономию и рожу своего толстяка-супруга — напрасный труд, мадам и месье Вето навсегда останутся для нас страшнее черта!»
Эбер, в каждой бочке затычка, спешил из одного кабинета в другой, выступал в клубах, в «Мятежном комитете», в Учредительном собрании. Он сделал для революции больше, чем любой другой, и ощущение собственного могущества дополнялось удовольствием обо всем рассказывать в своих памфлетах: «Я вижу, как вокруг меня гибнет цвет французских граждан, но скоро, под шквалом пуль и ядер, мы ворвемся во дворец и искромсаем на куски всю эту сволочь!..»
В разгар резни, когда нападавшие ненадолго заколебались, королевская семья смогла покинуть дворец: депутат Редерер предложил отвезти их в Учредительное собрание — последнее возможное убежище. Но нужно было пройти через парк.
— Отвечаете ли вы за жизнь короля? — спросила Мария-Антуанетта. — Отвечаете ли вы за жизнь моего сына?
— Мадам, мы умрем за вас, это все, что мы можем вам гарантировать.
Они вышли из дворца. Мария-Антуанетта снова несла сына на руках. Сколько раз Нормандец служил ей щитом? Она плакала, он вытирал ей слезы и подбадривал ее. Ребенок смотрел в лицо опасности твердо, как солдат — он привык к постоянным бегствам, а к этому последнему бегству готовился уже несколько недель, глаза его были широко открыты, он был начеку и не плакал, что особенно впечатлило Марию-Антуанетту. «Мой сын больше не боится волков», — думала она. Но внезапно он показался
— Не бойтесь, месье. Они не причинят вам вреда.
— Я знаю, месье. Но я не хочу, чтобы они убили папу.
Три года назад в Версаль явилась делегация представителей третьего сословия, недавно самопровозглашенных депутатами, и потребовала встречи с королем. Последний был раздавлен недавней смертью сына и в сердцах воскликнул: «Неужели среди депутатов третьего сословия нет отцов?»
10 августа 1792 года, когда Людовик XVI вместе со своей семьей вошел в Национальное собрание, ставшее Учредительным, здесь больше не было ни отцов, ни сыновей: все стали братьями. И по-братски ссорились, дрались, отправляли друг друга на гильотину. Да, это были марионетки истории, но истории развоплощенной, без предков и потомков, а стало быть, без какого-либо реального, осязаемого проекта; любые комбинации для этих кукол были одинаково приемлемы. Но вот в Собрании, заполненном усталыми, потными, разгоряченными людьми, появился ребенок, сидящий на плече гренадера. Ребенок семи лет, с ясным взглядом и белокурыми кудрями. Он морщил носик, вдыхая тяжелый воздух. В прежние времена здесь держали лошадей, и все было пропитано густым запахом навоза; но если раньше благородные господа обучались здесь верховой езде, то теперь кругом были расхристанные, уродливые люди, ветхие скамьи, грязные знамена, пыльные кокарды.
Не все революционеры 92-го года были жестокими, и не все жестокие революционеры всегда были таковыми. Но когда Учредительное собрание, народ, Комитет общественного спасения должны были принять решение, то каждый раз оно оказывалось самым худшим, самым жестоким. Новые идеи, которые создавали революции хорошую репутацию, по сути, были попытками сопротивляться жестокости — всякий раз неудачными.
Расчеты экспертов показывают, что депутаты Учредительного собрания большую часть времени тратили на разработку принципов деятельности этого самого собрания. «Сначала нужно написать Конституцию, а потом ее применять». Но государственный долг — главное бедствие, с которым Собрание пыталось бороться, — все рос, и никто не знал, что с этим делать. Когда наконец решили вплотную заняться финансами и образованием, оказалось, что никто не обладает достаточной компетенцией в этих вопросах — ни депутаты, ни их зрители, а меньше всех Талейран, чьи предложения, однако, принимались охотнее других, поскольку они были, прежде всего, простыми и доступными для понимания и больше всего отвечали духу ненависти, царившему повсеместно: так, закон о конфискации имущества духовенства был принят под единодушные аплодисменты.
~ ~ ~
Королевскую семью втиснули в крошечную ложу переписчиков, расположенную как раз за трибуной Собрания. Так было сделано для того, чтобы тиран и его семейство могли следить за ходом дебатов по поводу собственной участи. Дебаты продолжались целый день и часть ночи.
Дофин узнал имена всех депутатов. Он познакомился со всеми новыми идеями, открыл истинную жизнь революции — этой ярмарки тщеславия, с ее карманниками и балаганными актерами.
Если бы не постоянное тревожное ощущение, он бы давно заснул под шум речей, убаюканный нереальностью происходящего. Но откуда все время доносятся выстрелы? Значит, во дворце идет сражение, и швейцарские гвардейцы, которые хотели их защитить, убиты? Королевские апартаменты разграблены, окна выбиты… Затем в Собрании появились и первые мятежники, покрытые пылью и кровью: они складывали на стол перед председателем награбленное, и дофин узнавал золотые кубки, шелковые покрывала, драгоценности матери… Один из инсургентов протянул покрытую кровью руку к ложе и заявил, что предлагает нации свою собственную руку, чтобы умертвить тирана. Он был так близко, что брызги его слюны попали на Нормандца, и того стошнило. Пришлось просить воды и тряпок, чтобы умыть ребенка привести в порядок его одежду.
Потом дебаты возобновились — нужно было наконец решить, что делать с королем и куда поместить его семью.
Кто-то предложил: в Люксембургский дворец. Споры затянулись до бесконечности. Кондорсе был назначен гувернером принца, который в конце концов заснул на коленях у матери.
Проснувшись на следующее утро все там же, перед этим Собранием, которое продолжало кричать, протестовать, требовать низложения, тюремного заключения, смерти, Нормандец произнес ту знаменитую фразу, которая полностью характеризовала и его, и все происходящее (хотя, возможно, он произнес ее и раньше, утром 6 октября в Версале, или в Варенне — или вообще никогда не произносил): «Мама, вчерашний день еще не кончился?»