Король без завтрашнего дня
Шрифт:
5 июня 1795 года доктор Пеллетан, главный хирург больницы Юманите, заменил Дезо у изголовья дофина. Осмотрев ребенка, он гневно проговорил:
— Если вы не позволяете убрать все эти засовы и ставни, то, по крайней мере, позвольте мне перенести больного в другую комнату — ведь, если не ошибаюсь, меня позвали сюда его лечить?
В окне своего нового жилища Людовик XVII впервые за долгое время увидел луч солнца.
— Теперь я король? Я наконец стал королем?
~ ~ ~
Франция была уже не той, что раньше, в этом не оставалось никаких сомнений. Но стала ли эта бывшая монархия
Этот вопрос постоянно обсуждался в Учредительном собрании в ходе написания конституции — поскольку остальные вопросы были неразрешимы. Продовольствия не хватало, его стали распределять по карточкам, вскоре начался голод. В предместьях появились банды грабителей, с каждой ночью их становилось все больше. Все боялись быть арестованными по ошибке, поскольку репрессивная машина оставалась единственным механизмом, который функционировал безупречно, с помощью прессы. Где же обещанный праздник? Что осталось от хороших предзнаменований, написанных на носовых платках кровью тирана?
Откуда это оцепенение? Откуда угрызения совести, беспокойство, сомнения?
Никто больше не хотел слышать ничего плохого о покойном короле и его семье. Предпочитали вообще не знать, что происходит сейчас с королевой и детьми. В то же время никто не думал и пальцем пошевелить, чтобы их спасти. Все словно чего-то ждали.
Однажды Симон, явившись в Коммуну, напрямую спросил:
— Что я должен сделать с мальцом? Отравить его? Увезти?
— Нет, нет.
— Тогда что?
— Избавиться от него.
Но как? Что они вообще имеют в виду? Он ничего не понимал. Оставалось только ждать — хотя тоже неясно было, чего именно. Все смутно догадывались, что вскоре произойдет страшное крушение, сходное с падением неба на землю. Оно и к лучшему, мрачно думал Симон, никто уже не любит ни санкюлотов, ни аристократов-эмигрантов, ни буржуа, никого и ничего, повсюду мерзость запустения. Вся Франция, от Нанта до Марселя, от Лиона до Парижа, представляла собой картину Иеронима Босха, на которую Европа взирала в безмолвии, охваченная изумлением и ужасом.
Сам Эбер был ошеломлен тем, что натворил. Его папаша Дюшен был теперь не больше, чем надоевшей старой песней, чередой одних и тех же ругательств, ничего не значащей. В статьях за февраль, март, апрель 1793 года тщетно было бы искать прежнего веселого безумия сочиненных Эбером пророчеств, которые он подписывал именем мамаши Дюшен. Он не регент, не правитель страны, чтобы в любой момент наносить визиты «тампльскому волчонку» — ему остается лишь разоблачение заговоров и дежурный патриотический вздор. У Эбера больше нет идей. Отправив короля на казнь, он исчерпал все свое вдохновение и потерял охоту к новым проектам. Он не знает, что еще делать с этой семьей, кроме как надзирать за ней и разоблачать выдуманные им самим заговоры. Что же касается других, вполне реальных заговоров, они безнадежны: «Это мечта, не более того», — пишет Мария-Антуанетта шевалье Жарже, который предлагает ей очередной план побега.
В зашифрованном послании она добавляет: «Однако я дорого ценю это очередное доказательство вашей всецелой преданности мне». Доказательства преданности и любви — это все, чего она теперь может ждать от других. Мария-Антуанетта ждет этого и от сына, однако напрасно. Она еще пытается давать ему уроки, но он ничего не запоминает. К чему учить то, что никогда не пригодится?
Это обоюдное ослабление позиций может исправить лишь война. О ней говорят как о единственном спасении: «Никогда
Однако в Вандее имя Людовика XVII уже вышивают на знаменах, ради него убивают и умирают. Он становится главным козырем этой революции, которая постепенно вырождается; это началось раньше, но сейчас является для всех очевидным, и напрасно депутаты сочиняют конституцию своего нового мира — им предстоит вначале выиграть войну в Вандее. А для этого маленький Капет должен оставаться в живых — это последняя преграда ярости монархистов. Таким образом, судьба Франции зависит от восьмилетнего короля. Каким удачным было решение заключить его в тюрьму, какой это был гениальный ход! И именно Эберу все за него обязаны: если бы не он, ребенок уже давно бы умер, а на его место явились бы его дядюшки из-за границы.
«Да здравствует король!» — снова кричит папаша Дюшен, поскольку принцип монархии по-прежнему существует и вновь заявляет о себе; следовательно, надо воспользоваться им, чтобы стать хозяином положения. Да, Эбер всегда это говорил: путь к спасению Революции лежит через установление регентства. Да и потом, разве это не чудо для маленького алансонца — сделаться регентом? А если это будет не он, а Робеспьер? Но с какой стати, чем его права законнее?
А кто успешнее боролся с жирондистами? Эберу удалось то, чего не смог сделать Робеспьер — разделаться с предателем Бриссо. Он начал с того, что разоблачил «заговор, организованный сторонниками Бриссо и жирондистами, собиравшимися поджечь Париж с четырех концов и во время смуты перерезать всех патриотов Горы, мэра Парижа, всех бравых санкюлотов Коммуны и якобинцев, чтобы дать свободу волчице Капет и принцу-марионетке, которого они хотят торжественно отвезти в Тюильри и короновать».
Этот призыв к бунту одновременно означал передачу всей власти санкюлотам Коммуны. Если это сработает, Робеспьер примкнет к нему; если нет — по крайней мере, сама эта попытка будет свидетельствовать в пользу Эбера.
Это не сработало. Никто даже не шелохнулся. Эбер сидел в своем кабинете заместителя прокурора в Отель-де-Билль, ожидая уличных шествий и ударов набата — но их не было. Ни черта не вышло, думал он. И что же теперь делать? Но тут появился отряд национальной гвардии и объявил, что арестовывает его именем Учредительного собрания и Комитета Двенадцати.
Эбер поднялся и пошел с ними, даже не пытаясь сопротивляться. Он улыбался — улыбка эта была адресована Провидению, подававшему ему знак. В вестибюле мэрии Эбер гневно воскликнул:
— Меня отрывают от моих служебных обязанностей!
Вокруг него собралась толпа с криками протеста. Его уже хотели освобождать силой.
— Не нужно лишнего кровопролития, — сказал Эбер. — Я повинуюсь закону.
Он обнял Шометта. Тот отправился собирать народ в клуб Кордельеров и в парижские секции, а также велел предупредить разносчиков газет. Франсуаза побежала по женским клубам.