Король утра, королева дня
Шрифт:
По правде говоря, я обращаюсь к вам именно в официальном качестве, как к директору школы. Пожалуйста, простите за прямоту. Вы понимаете, меня вынуждают к такому чрезвычайные обстоятельства. Увы, вам наверняка известно, что за последние месяцы семье Десмонд довелось испытать немало злоключений. Несомненно, популярные газеты проникают даже в такой уединенный монастырь, как Балротери; и вот вследствие тех самых событий мне придется выставить Крагдарру вместе с угодьями на продажу, а самому довольствоваться жилищем поскромнее. В связи с чем я и хочу поинтересоваться, нет ли в школе вакантных преподавательских постов. Я осведомлен, что вы столкнулись с трудностями при подборе персонала, наделенного достойными знаниями в области естественных наук и математики – и обе сферы мне отлично знакомы ввиду прежней профессии. Буду весьма признателен, если вы учтете мою кандидатуру при появлении подобной вакансии в обозримом будущем. Вас не нужно уверять в моих
Искренне ваш,
Эдвард Гаррет Десмонд,
доктор философии
Дневник Эмили, 5 ноября 1913 года
Мною овладели лень и апатия. Я давно тебя не открывала, дорогой дневник. С последней записи миновало почти десять дней. Могу придумать кучу оправданий: настроение; ощущения; общая вялость, от которой кости как будто наливаются свинцом; ну и существо в моем чреве. Иногда кажется, что я всего лишь замысловатая складка плоти, обернутая вокруг этой крошечной, нечеловеческой твари с целью ее защитить. Порой чувствую себя большим, жирным и ленивым пузырем теплого масла, надутым до предела, готовым лопнуть от малейшего прикосновения. Но, по правде, честность твоих страниц, открытость твоего сокровенного сердца пугают меня. Ты упрекаешь меня; ты требуешь исповеди.
Что ж, если надо, я исповедуюсь. И в каком грехе сегодня признается Эмили? Лень? Пройденный этап, синие чернила все записали – и бумага стерпела. Может, гнев? О да, дорогой дневник, пожалуй, речь и впрямь пойдет о нем.
Они выглядели очень виноватыми и вели себя с необычайной осторожностью и предусмотрительностью, боясь, что какое-нибудь небрежное слово заставит меня вновь опрокинуть стол вместе с завтраком и умчаться в свою комнату. Мне все объяснили так медленно и продуманно, в таких простых словах, будто имели дело с иностранкой или идиоткой.
До сих пор вижу улыбку на полных, влажных маминых губах, до сих пор слышу нотки самодовольной вежливости в ее голосе: «Эмили, нам придется уехать из Крагдарры. Понимаю, всем будет нелегко – мы очень любим этот дом, – но за деньги, которые твой отец выручит от продажи поместья, мы подыщем милое местечко где-нибудь вблизи от Дублина и там попытаемся вновь стать семьей, а также наймем обещанную гувернантку, чтобы ты могла продолжить учебу, и, быть может, хватит на няню для ребенка».
Я представила себе это «милое местечко», какую-нибудь «городскую джентльменскую резиденцию» в Боллсбридже или Пальмерстауне: терраса из красного кирпича со ступеньками, ведущими к входной двери, комнаты для слуг в подвале, дым из труб и пейзаж за окном: другие трубы, тоже извергающие дым, крыши и телефонные провода. Место, где дикий дух земли закован в цепи, приручен и задушен «респектабельностью», «порядочностью» и «прогрессом», причем случилось это так давно, что он сдох и сгнил, а этого даже не заметили. Ужасно! Чудовищно! Я вскочила, опрокинув стул, и закричала: «Нет! Нет! Нет! Нет! Вы не можете продать Крагдарру. Вы не можете продать мой дом. Вы не можете, вы не посмеете вынудить меня переехать в Дублин. Я убегу, вот увидите…» Я была уже на полпути к двери, когда они одновременно сказали: «Объявления уже размещены в газетах» и «Куда ты пойдешь в таком состоянии, девочка моя?»
Гнев, дорогой мой дневник, гнев и растущая, сокрушительная, серая туча уныния. Кажется, в глубине души я всегда принимала неизбежность продажи Крагдарры. Но разве можно радоваться неизбежности? Смерть – самое неизбежное из неизбежных явлений, но это же не значит, что ее надо ждать с нетерпением. Я отдыхала от гнева и растущего день ото дня, час за часом отчаяния лишь на чердаке – особенно в той комнате, которую назвала Комнатой Парящих Цветов. В ней царит необычайная атмосфера безмятежности и умиротворения, ощущение красоты и чуда, ждущих, когда кто-то их обнаружит. Эта аура меня привлекает, но вместе с тем я ее боюсь, ведь она представляет собой дух старой магии, магии камней, небес и моря. Странно… Одни и те же вещи меня отталкивают и притягивают, ну что я за извращенное существо.
Я открыла для себя прекрасное и совершенно не требующее усилий развлечение: с помощью швейных ножниц миссис О’Кэролан вырезаю из обоев в старых рулонах красивые и сложные узоры. Вырезав вьющийся виноград, стебли, плетистые розы, густую листву и фантастических, наполовину пламенных птиц, я перемещаю фигурки по полу, расставляя и переставляя, смешивая и комбинируя, превращая в забавных маленьких гибридных существ: цветочных химер; облачных драконов; уродливых и потешных маленьких василисков из спутанной листвы; гоблинов и фей, сотканных из завитушек и прочего орнамента. Сами узоры подсказали мне это времяпрепро-
вождение; они казались какими-то незавершенными – частями чего-то большего, изолированными и пойманными в ловушку, неподвижными, утратившими силу, втиснутыми в бумагу. Я всего лишь восстанавливаю связи между давно разделенными фрагментами.
Примечательный факт: сидя на подушке на полу, возясь с ножницами и горшочком клея, я теряю ощущение времени. В какой-то момент оказывается, что решетчатый прямоугольник бледного осеннего света незаметно переполз с левой стены чердака на правую и миссис О’Кэролан зовет меня ужинать. Возможно, на чердаке стрелки часов бегут проворнее. Возможно, накопившаяся там масса прошлого, словно привязанное к тросику грузило, быстрее вытягивает время из будущего, разматывая его, как катушку. Или, если мыслить более приземленно, дело всего лишь в том, что я становлюсь старше с каждым годом и пережитое превращается в груз, который постоянно тяжелеет, заставляя катушку грядущего разматываться с нарастающей скоростью. Наверное, это ужасно – дряхлеть и ощущать, как свитая из мгновений веревка становится короче, как само время тащит твое бренное тело к могиле, словно торопясь от тебя избавиться.
Я намеренно не спешу описать случившееся во время Мессы благодарения за урожай – не потому, что исповедь моя идет к зениту (или, скорее, к надиру?), но потому, что увиденное очень сильно встревожило меня и тревожит до сих пор.
Мне всегда нравились великие церковные праздники. В такие моменты, в такие дни я чувствую, что Церковь преуспевает в объединении духовной и мирской сфер. Мерцающий свет рождественских свечей; терпеливый звон железного колокола над зимними полями, призывающий всех отпраздновать смерть года и рождение Искупителя; мрачная и бледная скорбь Страстной недели – чистая, лишенная красок и орнаментов – всегда чудесным образом контрастировала с ликующим празднованием воскресения и возрождения в сам день Пасхи. Когда Церковь обращается к своим древним, стихийным корням, небо и земля как будто сближаются сильнее всего. Это особенно очевидно во время мессы в честь урожая с ее стогами из снопов ячменя, аккуратными пирамидами яблок и груш, корзинами с крыжовником и ежевикой, ящиками с мытой морковью и пастернаком, луком-пореем толщиной с запястье, золотистыми луковицами и головками цветной капусты, бушелями овса и ржи, мешками и грудами картофеля. Нет, там целые горы благородных корнеплодов, за которыми присматривают куколки из кукурузы и соломенные кресты святой Бригитты. Все празднуют доброту и святость земли, по которой мы ходим. Для меня это всегда было главное событие церковного календаря. В этом году, как и раньше в день Праздника урожая, я проснулась под пение жаворонка и приготовилась к мессе. Нарядилась в лучшее, всё – землистых оттенков; выбрала из гардероба вещи красновато-коричневого, желто-коричневого, горчичного и елово-зеленого цветов. Мало что сходилось на животе, но все равно к половине одиннадцатого я ждала папу в холле. Он вышел из гостиной, натягивая автомобильные перчатки, и очень удивился.
– Эмили, – сказал он, – что ты делаешь?
– Иду на мессу.
– Моя дорогая, – начал он, и эти два слова прозвучали так, что я сразу поняла: хорошего не жди. – Моя дорогая, в этом году тебе туда не надо. Мне жаль, но придется посидеть дома.
Я подавила приступ ярости.
– Почему я не могу пойти с вами?
Тут из гостиной вышла мама, завязывая ленту своей воскресной шляпки бантом под подбородком, и гнев затопил меня, потому что мама никогда, никогда не ходит в церковь. Единственная небольшая победа, которую она одержала в битве с папой римским, заключалась в том, что я буду ходить на мессу по желанию; сама она оставалась убежденной протестанткой.
– Эмили, милая, – произнесла она, – сегодня утром ты такая нарядная.
– Она хочет пойти на мессу, – объяснил за меня папа.
Мама посмотрела на меня как на больного ягненка или комнатную собачку.
– Но, дорогая, в твоем состоянии это невозможно. Эмили, доченька, ты можешь подхватить там какую-нибудь заразу – ты же не хочешь как-то навредить малышу, верно? Давай пропустим этот год, хорошо? Еще столько всего впереди.
Да, словно я была комнатной собачкой или больным ягненком. Мною овладело бешенство такой силы, что, пока они садились в машину и отъезжали, я могла лишь стоять с отупелым лицом, будто превратилась в соляной столп. Миссис О’Кэролан, смущенная и удрученная, помахала мне с откидного сиденья сзади. Я увидела, как они миновали ворота и свернули в сторону Драмклиффа. Мамин шепот кружился в моей голове, повторяя одно и то же снова и снова. Но слова были не те, которые она сказала, а те, что подразумевались: «Дорогая, милая доченька, мы не можем допустить, чтобы тебя увидели в таком состоянии. Пойми, ради всего святого, что подумают арендаторы, священник, соседи, мои друзья, когда увидят незамужнюю беременную девушку, которой нет и шестнадцати, нагло заявившуюся в Божий дом?»