Королева Виктория
Шрифт:
Она отдала приказ, запрещающий что-либо выбрасывать, — и ничего не выбрасывалось. Так, ящик за ящиком, гардероб за гардеробом, семьдесят лет накапливались платья. Но если бы только платья! Меха и мантии, и всякие оборки, и муфты, и зонтики, и шляпки — все было разложено в хронологическом порядке и снабжено бирками. Громадный шкаф был отдан куклам; в китайской комнате Виндзора стоял специальный стол со всеми ее детскими чашками, здесь же стояли и чашки ее детей. Воспоминания окружили ее плотной толпой. Во всех комнатах столы были усыпаны многочисленными фотографиями родственников; портреты, запечатлевшие их в во всех возрастах, покрывали стены; их фигуры стояли на пьедесталах закованные в мрамор, или мерцали с полок в виде золотых и серебряных статуэток. Мертвые, во всех формах — в миниатюрах, в фарфоре, в громадных в полный рост картинах, — окружали ее постоянно. Джон Браун стоял на ее столе, отлитый из чистого золота. Ее любимые лошади и собаки, наделенные вечной стойкостью, толпились вокруг ног. В центре, в серебряном сиянии, стоял обеденный стол; бронзовые Бой и Боз лежали рядом среди неувядающих цветов. Но придать каждой частице прошлого прочность мрамора или металла было недостаточно: нужно было надежно закрепить полноту и организацию самой коллекции. Она может пополняться, но изменяться ничего не должно. Ни одно платье не должно измениться, ни один ковер, ни одну портьеру нельзя было заменить; и если долгое использование делало замену необходимой, то рисунок и фасон должны быть столь точно воспроизведены,
Вот так эта коллекция, постоянно разрастаясь, захватывая новые области сознания и все прочнее укореняясь в самой глубине инстинктов, стала одним из доминирующих факторов этого странного существования. Это была коллекция не просто вещей или мыслей, но и образов мышления и образов жизни. Важнейшей ее частью было празднование юбилеев — дней рождений, свадеб и смертей, каждый из которых требовал своих особых чувств, каковые, в свою очередь, следовало выразить в соответствующей форме. И форма эта — выражение радости или горя — была, подобно предметам, чувствам и мыслям, такой же частью коллекции. В определенный день, например, следовало возложить цветы к монументу Джона Брауна в Балморале; и к этой дате неизменно привязывался ежегодный отъезд в Шотландию. Неизбежно именно вокруг смерти — этого последнего свидетеля человеческого непостоянства — наиболее плотно скапливались ее воспоминания. Вероятно, и саму смерть можно усмирить, если только чаще вспоминать, — если достаточно страстно и настойчиво доказывать вечность любви? И поэтому к задней спинке каждой кровати, на которой спала Виктория, справа над подушкой была прикреплена посмертная фотография Альберта, лежащего в венках бессмертника. В Балморале, где воспоминаний было особенно много, бессмертные символы памяти присутствовали в удивительном изобилии. Обелиски, пирамиды, гробницы, статуи и гранитные пьедесталы с памятными надписями свидетельствовали о преданности Виктории мертвым. Здесь дважды в год, на следующий день после приезда, она совершала скорбный ритуал осмотра и медитации. Здесь 26 августа — в день рождения Альберта — у подножия бронзовой статуи, изображающей его в шотландском костюме, королева, вся ее семья, Двор и слуги собирались и молча поднимали бокалы в память об ушедшем. В Англии памятных символов было не намного меньше. Ни дня не проходило без какой-нибудь добавки в многогранную коллекцию: золотая статуэтка волынщика Росса; мраморная группа Виктории и Альберта в натуральную величину в средневековых костюмах и с надписью на пьедестале: «Ушедший в лучший мир и идущий за ним»; гранитная плита среди кустарников Осборна, информирующая посетителя: «Самая любимая такса королевы Виктории, которая привезла ее из Бадена в апреле 1872 года; скончалась 11 июля 1881-го».
Когда Двор приезжал в Виндзор, королева почти ежедневно посещала постоянно украшаемый мавзолей во Фрогмуре. Но был здесь и еще один, более секретный, но не менее святой алтарь. Апартаменты замка, некогда занимаемые Альбертом, были навечно закрыты, и сюда не допускался никто, кроме самых привилегированных. Здесь все сохранялось в том виде, как оно было в момент смерти принца; но по каким-то таинственным причинам Виктория приказала каждый вечер перестилать постель мужа и каждый вечер наливать в таз свежую воду, как будто он был все еще жив; и этот невероятный ритуал с регулярной скрупулезностью исполнялся почти сорок лет.
Таковым был внутренний культ; но и тело все еще подчинялось духу; дневные часы Виктория по-прежнему посвящала обязанностям и идеалам покойного. И все же с годами чувство самопожертвования ослабевало; природная энергия этого пылкого создания с удовлетворением направлялась в русло государственной деятельности; любовь к работе, которая была сильна в ней со времен девичества, воспряла со всей своей силой, и в преклонном возрасте быть отрезанной от своих бумаг и папок было для Виктории не облегчением, а пыткой. Так что как бы ни вздыхали и ни страдали утомленные министры, процесс управления до самого конца не обходился без нее. Но и это еще не все; издревле повелось, что законность неимоверного количества официальных документов зависела от наложения личной королевской подписи; и большая часть рабочего времени королевы посвящалась этой механической работе. Причем она совершенно не стремилась ее уменьшить. Напротив, она добровольно решила возобновить подписание армейских документов, от чего была освобождена актом парламента и чего долгие годы избегала. И ни в коем случае она не соглашалась воспользоваться для этого печатью. Но, наконец, когда все возрастающее число бумаг сделало медлительную антикварную систему неприемлемой, королева решила, что для определенных видов документов будет достаточно ее устной санкции. Каждую бумагу прочитывали ей вслух, после чего она говорила: «Одобряю». Часто она часами сидела перед бюстом Альберта и время от времени с уст ее срывалось слово «одобряю». Как-то по-волшебному звучало это слово, ибо голос ее уже давно утратил серебряную девичью звонкость и превратился в глубокое и сильное контральто.
Последние годы были годами апофеоза. В ослепленном воображении своих подданных Виктория воспарила к небесам, окутанная ореолом чистой славы. Критики замолчали; недостатки, которые двадцать лет назад всем бросались в глаза, теперь дружно игнорировались. То, что национальный идол весьма неполно представлял нацию, едва ли замечалось; тем не менее это было очевидной истиной. Громадные изменения, превратившие Англию 1837 года в Англию 1897-го, казалось, совершенно не коснулись королевы.
Невероятный индустриальный прогресс этого периода, значимость которого столь глубоко понимал Альберт, для Виктории практически ничего не значил. Удивительные научные открытия, весьма интересовавшие Альберта, оставляли Викторию совершенно равнодушной. Ее представления о вселенной и о месте человека в ней, о важнейших проблемах природы и философии за всю ее жизнь ничуть не изменились. Ее религия по-прежнему оставалось религией баронессы Лейзен и герцогини Кентской. Впрочем, здесь тоже можно предположить влияние Альберта. Ибо Альберт был прогрессивен в вопросах религии. Совершенно не веря в злых духов, он сомневался в чуде Гадеренской свиньи. Даже Стокмар, составляя меморандум по поводу обучения принца Уэльского, высказал предположение, что, хотя ребенок, «несомненно, должен воспитываться согласно вероучению английской церкви», тем не менее, следуя духу времени, нужно исключить из его религиозного образования веру в «сверхъестественные доктрины христианства». Это, однако, было уже слишком, и все королевские дети воспитывались в строго ортодоксальном духе. Иной подход
От общественных движений своего времени Виктория была в равной степени далека. Она оставалась безразличной и к самым малым, и к величайшим переменам. Во время ее молодости и зрелых лет курение было запрещено в приличном обществе, и до конца жизни она так и не сняла с него своей анафемы. Короли могли протестовать; приглашенные в Виндзор епископы и послы могли прятаться в спальнях и, вытянувшись на полу, тайком курить в каминную трубу — запрет оставался в силе! Логично было бы предположить, что женщина-монарх должна приветствовать одну из самых прогрессивных реформ, порожденных ее эпохой, — эмансипацию женщины, — напротив, при одном лишь упоминании об этом предложении кровь ударяла ей в голову. Когда в 1870 году ей попался на глаза отчет о собрании в поддержку движения женщин-суфражисток, она написала мистеру Мартину в королевском гневе: «Королева настойчиво требует призвать всех, способных говорить или писать, выступить против этой дикой и безнравственной глупости под названием „Женские права“, со всеми сопровождающими ее ужасами, на которые способны представительницы несчастного слабого пола, позабыв все женские чувства и женское достоинство. Леди заслужили хорошую порку. Эта тема так разозлила королеву, что она уже не может сдержаться. Бог создал мужчин и женщин разными — так пусть они такими и остаются. Теннисон прекрасно показал различия между мужчинами и женщинами в своей „Принцессе“. Если женщин лишить женственности, они станут самыми злобными, бессердечными и отвратительными существами; и как тогда мужчины смогут защищать слабый пол? Королева уверена, что миссис Мартин полностью с ней согласится». Аргументы были неопровержимы; миссис Мартин согласилась; и все же опухоль продолжала разрастаться.
И в другой области восприятие Викторией духа эпохи было твердо определено. Долгое время галантные историки и вежливые политики традиционно восхваляли королеву за ее правильное отношение к конституции. Но эти похвалы едва ли подкреплялись фактами. В поздние годы Виктория не раз сожалела о своем поведении во время кризиса в опочивальне и давала понять, что стала с тех пор мудрее. Но на самом деле на протяжении всей ее жизни довольно трудно проследить хоть какие-нибудь фундаментальные изменения в ее теории и практике конституционных дел. Тот же деспотический и эгоистичный дух, подтолкнувший ее на разрыв переговоров с Пилом, в равной степени заметен в ее враждебности к Пальмерстону, в ее угрозах отречения от трона Дизраэли, в ее желании наказать герцога Вестминстерского за участие в митинге в поддержку болгарского аристократизма. Было бы неверным утверждать, что сложные и деликатные принципы конституции укладывались в рамки ее умственных способностей; и в том развитии, которое претерпела конституция за годы ее правления, Виктория играла лишь пассивную роль. С 1840 по 1861 год власть Короны в Англии неуклонно возрастала; с 1861 по 1901 год она неуклонно слабела. Первый процесс шел благодаря влиянию принца-консорта, второй — благодаря влиянию великих министров. Во время первого этапа Виктория была, в сущности, придатком; во время второго бразды правления, с таким трудом поднятые Альбертом, неизбежно выпали из ее рук и были тут же подхвачены мистером Гладстоном, лордом Биконсфилдом и лордом Солсбери. Возможно, поглощенная рутиной и с трудом отличающая тривиальное от существенного, она лишь туманно представляла себе, что происходит. И все же к концу ее правления Корона ослабла так, как никогда за всю историю Англии. Достаточно парадоксально, но если бы Виктория, получившая высшие похвалы за одобрение политической эволюции, полностью осознала ее значение, она испытала бы крайнее недовольство.
Тем не менее, не следует считать ее вторым Георгом III. Ее желание диктовать свою волю хоть и было страстным и не ограничивалось никакими принципами, все же сдерживалось присущей ей трезвой проницательностью. Она могла с неимоверной яростью выступить против министров, она могла оставаться глухой к мольбам и аргументам; ход ее рассуждений мог казаться совершенно непостижимым; но в самый последний момент упрямство могло внезапно отступить. Ее внутреннее уважение и способность к работе и, вероятно, память о том, что Альберт старательно избегал крайностей в решениях, не давали ей оказаться в безвыходном положении. Она инстинктивно чувствовала, когда не могла справиться с ситуацией, и тогда неизменно поддавалась. Да и, в конце концов, что ей еще оставалось?
Но если во всех этих вопросах королева и ее эпоха были весьма далеки друг от друга, все же существовало немало точек соприкосновения. Виктория прекрасно понимала значение и привлекательность власти и собственности, и благодаря этому английская нация тоже все более и более процветала. В течение последних пятнадцати лет правления — за исключением короткой интерлюдии либералов в 1892 году — преобладающим вероучением страны был империализм. Его же исповедовала и Виктория. И по крайней мере, в этом направлении она позволяла развиваться своему разуму. Под влиянием Дизраэли британские колонии пробрели для нее невиданное доселе значение, и особенно она полюбила Восток. Индия ее очаровывала; она даже собралась с духом и немного изучила хинди; она завела несколько индийских слуг, с которыми практически никогда не расставалась, один из которых, Мунши Абдул Керим, впоследствии достиг положения почти равного Джону Брауну. В то же время, империалистические настроения нации наполнили ее правление новой значимостью, отлично гармонирующей с ее собственными внутренними убеждениями. Английская политика большей частью строилась на здравом смысле, но в ней всегда оставался уголок, куда здравый смысл не допускался, — где, так или иначе, обычные мерки не действовали и обычные правила не применялись. Так уж было заведено нашими предками, мудро оставившими место элементу мистики, который, видимо, никогда не удастся полностью искоренить из человеческих дел. И естественно, именно в Короне сконцентрировался мистицизм английской политики — в Короне, со всей ее уязвимой древностью, святостью и внушительным антуражем. Но в течение почти двух столетий основу этого великого строения составлял здравый смысл, и на маленький, неисследованный и непонятный уголок почти не обращали внимания. Однако наступивший империализм принес перемены. Ибо империализм — это не только дело, но и вера, и по мере его роста в английском обществе рос и мистицизм. Одновременно начала приобретать новую значимость Корона. Необходимость в символе — символе английского могущества, английского богатства, английской исключительности и таинственного предназначения — стала ощущаться сильнее, чем когда бы то ни было. Корона и была таким символом, и покоилась она на голове Виктории. В результате получилось так, что хотя к концу правления власть монарха заметно ослабела, престиж его неизмеримо вырос.