Королева
Шрифт:
— «Кто слишком доверяет, бывает обманут»?
Вы слишком мне доверяли? Доверяли? И обмануты — мною? Миледи, чем я заслужил подобный упрек?
Я злилась на него и еще больше на себя.
— Ничем! Прикажите музыкантам, пусть играют! Пусть все танцуют!
Он покачал головой, все еще недоумевая.
— Конечно, Ваше Величество… — Оглянулся на Екатерину — она ластилась к графу Гертфорду еще нежнее, чем за минуту до того к Робину. Лицо его потемнело. — На вашу пословицу, мадам, я отвечу другой! Chi ama, crede — кто любит,
— Chi ama… — Я взорвалась:
— Это ложь!
Chi ama, tene! Кто любит, страшится! Всегда!
Всегда, всегда! — И, к своей ярости, разразилась слезами.
Он стремительно шагнул вперед и схватил меня за руку.
— Освободите зал! — крикнул он лорду-гофмейстеру. — Ее Величество удаляется!
Стража ринулась вперед и расчистила мне путь сквозь толпу.
— Идемте, миледи!
Подняв голову, кивая и улыбаясь по сторонам, словно все в порядке, Робин быстро провел меня через толпу в смежную комнату.
— Подайте Ее Величеству вина, смочите салфетку в розовой воде и оставьте нас, — приказал он служителям.
В мгновение ока приказ был исполнен. Мы остались одни.
Он подошел, нежно поднес к моим губам тяжелый серебряный кубок:
— Вот, мадам… глоток канарского… это придаст вам сил…
Я отпила. Его рука у меня на лбу была прохладна, нежна, тверда. В мозгу пульсировала боль. Он встал рядом на колени, заботливо приложил к вискам только что смоченную салфетку.
— А теперь. Ваше Величество… моя сладчайшая госпожа… царица женщин… скажите, что вас печалит. Неужто мой разговор с леди Екатериной? Вам нечего страшиться! Полноте, вы затмеваете ее, как звезда — головешку! Скажите же, чем я вызвал вашу ревность?
Меня затрясло, слезы хлынули градом. Я понимала, как жалко выгляжу, но я должна была сказать:
— В слове «чем» — три буквы, и одна из них «эм»!
Его лицо исказила невыразимая мука.
— О, миледи… леди Елизавета! Не плачьте из-за этого! Не плачьте из-за нее… или из-за меня!
Как объяснить ему, что я плачу не из-за нее, но из-за нас двоих?
— Робин… прости меня… что с Эми? Что с твоей женой?
И вновь его черты исказила нестерпимая боль.
— Мадам, вы не можете не видеть — не догадываться, — как мало она для меня значит! — Он затряс головой яростно, почти иронично. — Но она по-прежнему моя жена, да, моя дорогая « женушка!
Его горечь была как на ладони. Мне захотелось сделать ему больно.
— Но вы женились на ней!
Он почти оскалился.
— В семнадцать лет? Что мальчишка в эти годы понимает, кроме зова плоти? А когда я набросился на нее, как каннибал, и пресытился до отвала, что осталось потом?
Телесные браки начинаются с радости, а кончаются горем.
Пророческие слова Сесила, сказанные на Робиновой свадьбе, через десятилетие глухо отозвались в моих ушах. Бедная Эми. Ах, бедная Эми! Сафо словно знала ее историю, описав ее удел: «Лань, что со львом спозналась, от любви погибнет».
Жалость
— Неужели совсем ничего не осталось?
Он зло рассмеялся:
— Для меня — сыворотка из-под прокисшей страсти. Для нее — нечто худшее, муж, который ей теперь отвратителен.
Его холодные слова леденили мне кровь; однако я так же хладнокровно им радовалась. Теперь он мой! Не скажи он этого, я бы не могла его любить — любить человека, чье сердце затребовано, отдано в залог и сохраняется за прежней владелицей, — нет, это не для меня, не для Елизаветы, королевы Елизаветы!
Последнее прикосновение к ране, потом я, словно лекарь, попытаюсь ее исцелить. Я коснулась его руки:
— Господь не дал вашей супруге?..
Робин тяжело вздохнул:
— Будь у нас ребенок, она, возможно, сохранила бы в нем память о нашей любви. Но тогда ничего не вышло из нашей первой любовной игры, из моего короткого медового месяца с ее телом. А теперь…
Он осекся и затравленно уставился в стену.
Мне нужно было знать.
— А теперь? — понукала я Робина.
Он посмотрел мне прямо в лицо. Глаза его были пронизаны болью.
— Теперь я к ней не прикасаюсь, — сказал он отрешенно. — А ведь она, бедняжка, по-прежнему меня любит. Для нее было б лучше, чтоб я убил ее тело, чем вот так убивать живую душу!
— Робин! Робин!
Он яростно рассмеялся:
— О нет, леди, не жалейте меня! Это она — страдалица. Ее мучает тяжкий недуг — разъедает одну из ее грудей, врач говорит, это от горя и тоски. — Он взглянул мне прямо в глаза. — И еще врач говорит, она долго не протянет.
Я замерла. Что он говорит? Погодите выходить замуж, я скоро буду свободен.
Я склонила голову, сердцем и душой отдалась змеиному зову, вековечной песне сирен.
Отдалась — и не отдалась.
Ибо я сделала, что сделала, — и выбор принадлежал мне. Негоже порицать Робина за то, на что меня толкнуло собственное сердце — и никто иной. Если в нашем саду и таился змей, то вовсе не Робин, — нет, он был моим Адамом, я — его Евой, мы резвились, как дети в первом Божьем саду, безгрешные, подобно нашим прародителям, — по крайней мере, до поры…
И я предпочла забыть о ее существовании.
А заговори я о ней, что бы я могла сказать?
«Робин, как ваша жена?»
А он бы отвечал: «Спасибо, мэм, благополучно умирает, мой слуга Форестер не спускает с нее глаз, у нее все есть…»?
Все, кроме того, к кому она стремится, кого любит, сейчас, когда ей труднее всего…
Однако все видели, что я люблю Робина, и порицали его. Арундел бушевал, Пикеринг досадовал, император Габсбург (Сесил и не подумал щадить меня, так прямиком и выложил) впал в священный римский ужас при мысли, что мог связать себя или кого-то из своих сыновей со столь легкомысленной женщиной!