Короли рая
Шрифт:
– Нет, – сказал он и почти улыбнулся, наблюдая, как убийца его братьев поднял голову и расслабился. – Но следующим я взыщу твой долг.
Мужчины вокруг него моргнули и поглядели на товарищей, будто решили, что ослышались.
Глаза Симы сузились.
– Ты ранен, твой меч сломан. Нет чести в том, чтобы убить тебя сейчас.
Скривившись, Бирмун встал и подобрал клинок мертвого вождя.
– Ты убил моих братьев, – сказал он, больше для зевак, чем для мужчины. – Ты убил испуганных маленьких мальчиков, сидя в седле. А теперь остановился ради чести?
Озвучивать эту истину было все равно
Но он не питал никаких заблуждений о том, что переживет еще один бой. Сима выглядел сильным и уверенным, как минимум под стать своему брату. Бирмуну было все равно. Ему нечего терять, а обрести осталось лишь покой, в успехе или провале.
Сима просто бросился в атаку. Он обнажил удлиненный меч и со вздувшейся от усилия шеей закричал, когда занес клинок за спину, – затем остановился, чтобы рубануть поперек со всем своим весом и силой.
Бирмун уронил свой меч. Он рванулся, игнорируя боль в бедре, и пронесся мимо дуги удара Симы. Левой рукой он обхватил обе руки Симы, как будто хотел вырвать громадное оружие, но на самом деле просто их обездвижив. Соперники встали лицом к лицу, прижатые друг к другу, Бирмун – со свободной правой рукой.
– За Ранда, – сказал он, вынул из шерстяного клапана на бедре кинжал Далы и воткнул в шею Симы, аккурат поверх кольчуги.
– За Сольвига, – прошипел он, выдергивая клинок только затем, чтобы вогнать обратно. Сильные руки Симы все еще дергали за бесполезный меч, глаза выпучились от шока, изо рта текла слюна. – За Арика! – вскричал Бирмун, когда они оба упали на землю. Он вытащил нож, обрызгав себя кровью, и, завывая, вонзил в щеку врага обеими руками, лицезрея каждый клочок разодранной плоти, каждую предсмертную судорогу – как прежде лицезрел обнаженную Далу, скакавшую на нем, – и не знал, какое зрелище и чувство из этих двух более восхитительно.
– За моего отца, – спокойно сказал он в конце, сидя верхом на втором трупе; ярость иссякла и ушла, а тело внезапно так утомилось, что не смогло даже встать. Он поднял взгляд на изумленные лица зевак и увидел три пары близнецов, которых пытались удержать старшие воины. Он сразу понял: это сыновья убитых. Его сводные братья. – Идите, – сказал он им, затем громче: – Идите с миром, и никто не причинит вам вреда.
Они сбросили руки мужчин, и в старших двойняшках он увидел ненависть, которую так хорошо знал. Он их не винил.
Он посмотрел мимо кольца воинов в сторону зала и увидел, что его мать и сестры уходят. Она наблюдала за поединками с возвышения у входа, так же как наблюдала за его отцом. Слезы текли у нее из глаз, пока она смотрела на труп своего партнера или, возможно, партнеров, с которыми прожила более десяти лет. Она встретилась взглядом с Бирмуном, помедлила, затем отвернулась.
Мир как будто не изменился, когда Бирмун встал. В немом оцепенении он принимал клятвы верности от столпившихся вокруг него мужчин, хоть и не притязал на титул. Он почти не чувствовал сильных рук, что поддерживали его, промывали и перевязывали раны. Мельком замечал он и взгляды благоговения, страха и отвращения со стороны юных воинов, чьих лиц не знал, или смеси стыда и удовольствия и более мягкое обращение со стороны старых вассалов отца.
Он не более чем бросал взгляд, не более чем отмечал все это, поскольку не хотел ничего из этого. Не хотел их любви или ненависти, их верности, их клятв. Он не мог этого чувствовать, не мог принять это как должное, потому что не мог думать ни о чем, кроме последней эмоции в глазах своей матери – матери, которую он ненавидел, возможно, так же сильно или даже больше, чем людей, которых только что убил.
В ее слезах и глазах он обнаружил не только печаль. В поджатой и напряженной линии ее рта, которая сформировалась как броня, как будто скрывая нечто большее, но безуспешно, он обнаружил замешательство и боль. Он задумался, нет, предположил, что наверняка вообразил это – наверняка втайне надеялся и мечтал об этом всю свою жизнь. И теперь он сдержал всхлип от горького, расточительного безумия жизни, и смерти, и всего остального.
В том печальном, беспомощном взгляде – несмотря на то, что Бирмун уже дважды разрушил ее жизнь, – он увидел материнскую гордость.
Сезон дождей. 1577 год П. П.
Он открыл глаза, но темнота никуда не исчезла. Затем Кейл почувствовал кляп во рту, грубую ткань на лице и ощущение оцепенелой зажатости в ноющих конечностях. Каждые несколько мгновений он слышал стук колес по камням, и весь мир съежился, когда напомнил о себе мочевой пузырь.
Постепенно он вспомнил ручищи Эки на своем горле – которое вроде бы не болело, – а затем и небрежное равнодушие отца. Вскоре он уже изо всех сил дергал путы на руках, прежде чем его ум успел заработать в полную силу. Похоже на веревку, решил Кейл, но завязанную так туго, что нельзя было определить ее вид и какой на ней узел. Он даже пальцами не мог пошевелить.
Мучительность его положения настигла Кейла, и он снова лег неподвижно, чувствуя холод. Если ему не удастся сбежать, что казалось маловероятным, его оставят в монастыре на месяцы; Лани проведет свою свечную церемонию, а затем уедет, и Кейл никогда больше ее не увидит. А если даже он каким-то образом сбежит или пройдет испытания и встретится с ней, намерения его отца были совершенно ясны. Единственными вариантами будет ослушаться – убедить Лани сбежать с ним – или принять желания отца.
Тихий голосок сказал ему, что он все еще принц Алаку, и все, что он узнал о себе и своем в целом блестящем будущем, остается правдой. Он все еще может делать что-то хорошее в своей жизни и послужить какой-то цели. Он любит своего брата не меньше, и он все еще может возместить ущерб, нанесенный отцу, если захочет. Все это он знал, но ему было наплевать. Больше всего на свете он любил Лани, и рядом с этим знанием все остальное казалось бессмысленным. Принять любую другую жизнь означало отказ от самого смысла жизни. Трусость. Фактически самоубийство.
Подвода, или что бы это ни было, в конце концов остановилась. Кейл учуял запах моря и услышал, как сверху сняли покрытие, а затем две пары рук попытались взять «пассажира». Он метался, лягался, мычал – в общем, поднял шум, а в порыве ребячества и вовсе подумал, не обоссаться ли ему, – но вскоре его уже несли, а затем осторожно погрузили в то, что явно было лодкой. Теперь он почувствовал тепло солнца, и это наглое похищение, средь бела дня и без опаски вмешательства, взбесило Кейла – как и то, что запихнули ему в рот, дабы не орал благим матом.