Корона Анны
Шрифт:
Он всегда мечтал стать знаменитым писателем. Быть просто писателем его не устраивало. Да, он обладал литературными способностями, но отнюдь не гениальностью. В том-то и заключалась беда. Он желал, чтобы читателей потрясали его книги. Его душила зависть к знаменитостям. «Перестань быть гением. Напиши лучше хороший рассказ», – советовала ему бывшая жена.
Две его книжки – сборники повестей – были изданы в Москве средненьким издательством скромным тиражом. Книжки, в целом, неплохие, есть там сильные страницы. Но, не раскрученные, незаметно утонули в море современной российской
Тираж кое-как разошелся, Давид от издательства не получил ни гроша, хоть и обещали долю от выручки. Вот и вся литературная слава, и все богатство…
Потом родился Антон. Потом словно подменили жену: она стала жить только ребенком, проблемы Давида ее больше не интересовали. Больше не верила в его призвание. В семье начались конфликты. Давид все больше злился, все чаще жаловался и... все хуже писал. Искал виноватых, обвинял семейную жизнь, работу. Стал выпивать.
Дошло до того, что развелся, оставил работу. Думал, бросив все, напишет блестящий роман, который сделает его знаменитым. Ведь он принес Аполлону такую жертву – отказался от семьи, от работы журналиста! Но, увы, Аполлону эта жертва была не нужна.
Листы бумаги, измаранные его каракулями, летели в мусорный бак. Ни в одной строке не горел огонь. Писать ему было не о чем: душу ничего не жгло, никого, кроме себя, он не видел и не слышал, никому не сопереживал. А тщеславие продолжало душить.
Закончилось тем, что Давид – удачливый журналист, вроде бы еще молодой и подающий надежды писатель, вовсе умолк. Даже быстро полысел.
Стал пить, уже не просыхая. Налегал на виски «Jack Daniel`s». Виски согревало, от него было не так мрачно на душе. Но выходить из похмелья становилось все трудней.
Нужно было признаться себе: он – не только не гений. Он – импотент, литературный импотент!..
Однажды утром с раскалывающейся от похмелья головой он вошел в синагогу. Увидел седобородого раввина. Признался ему, что хочет покончить с собой.
О чем они говорили, сидя на скамейке в той синагоге, где на кафедре лежал свиток, завернутый в алый бархат? Буквы древнего иврита были вышиты серебром на том бархате. Надпись гласила о Боге, который не только ангельскими голосами зовет в горние сферы, но и топчет в свином навозе. И грозно глаголет: «За все будь Мне благодарен, человек! Ибо я – Господь Бог, Мне лучше знать, кому дать, а у кого отнять, кого одарить талантом, а кого нет, кому бросить одну монетку, а кому насыпать сполна. Но горе тому, кто не примет и не оценит ЛЮБОЙ Мой дар!..»
Давид молча кивал головой, слушая раввина, его многовековую мудрость, что и в молчании нужно уметь жить и быть благодарным, что писательство – это не цель бытия, а лишь грань богатого человеческого сердца...
Он вышел из синагоги, по-прежнему больной и разбитый. Но вечером не выпил ни капли виски, дав себе слово искать работу.
И уже через несколько месяцев это был прежний Давид – энергичный, решительный, чуточку самовлюбленный. Занимал должность редактора журнала, писал статьи, ездил отдыхать в Мексику и во Флориду. К жене, правда, не вернулся, зато часто встречался с сыном. Ненадолго сходился с женщинами. Словом, вел приятную холостяцкую жизнь. Правда, две свои книжки забросил в кладовку и старался о них не вспоминать.
Казалось, примирился с судьбой. И вдруг – встреча с Мартином...
ххх
Широки лестницы в здании ООН, что на сороковых улицах Манхэттена! На стенах – фотографии, где ООНовцы кормят каких-то доходяг, чернокожим в бунгало делают прививки от гепатита и проверяют на СПИД. Тут же развешаны детские рисунки и плакаты на всех языках, призывающие к разоружению, сотрудничеству и миру. Полно туристов, делегации.
Сидя в кресле в просторном, светлом коридоре, Давид прослушивал запись на своем диктофоне с закончившейся пресс-конференции. Бросив диктофон в сумку, встал и направился к выходу.
– Давид?
– Лара?..
Перед ним – женщина лет тридцати пяти, в строгой темной юбке и бежевой блузке. Черные волосы, аккуратно зачесанные и собранные сзади, открывали овал ее белого лица с гладким лбом и тонким, с горбинкой, носом. Темно-карие глаза со вкусом подведены. Она – среднего роста и гармонично сложена, правда, плечи чуть узковаты для таких бедер. Но эта маленькая диспропорция едва заметна, спрятана в хорошо продуманном фасоне юбки.
– Ты ли это? Не может быть! – прозвенела она.
– Я, он самый. Что ты здесь делаешь?
– Работаю здесь. Надо же, какая встреча... Сколько лет мы не виделись?
– Лет двенадцать, не меньше. Во всяком случае, с тех пор, как я уехал в Америку.
– А ты совсем не изменился. Правду говорю.
– Верю, – Давид зачем-то пригладил поредевшие волосы. – Кстати, ты тоже почти не изменилась, – соврал он в ответ.
– Ну-ну-ну. Я стала толстой и старой.
– А чем ты здесь, в ООН, занимаешься? Отправляешь посылки детям Африки? Или спишь с генеральным секретарем?
– Чтобы спать с генеральным секретарем, нужны большие связи, у меня таких пока нет. Но, думаю, все поправимо, как говорят американцы: it`s only a matter of time – все дело времени. Уже почти два года работаю в отделе, который занимается энергетикой. Перед этим закончила специальную программу университета в Дании.
– А где сейчас твоя мама? Что с ней? – спросил Давид.
В памяти смутно вырисовался образ немолодой женщины. Тихая еврейская женщина, кажется, одета во что-то невзрачное, сама тоже невзрачная. Давид даже не мог сейчас припомнить ее лицо. Впрочем, видел ее лишь однажды, когда Лара в первый и единственный раз завела его к себе в квартиру перед киносеансом, чтобы сменить туфли.
– Мама живет в Джерси Сити, у нее все в порядке.
Она смотрела в его глаза, улыбалась, и, невзирая на эти внушительные плакаты на стенах, мраморные лестницы, консулов и туристов, он вдруг увидел ее – двадцатитрехлетнюю Ларку. Вспомнил, как когда-то на Арбате ее портрет нарисовал один художник, превратив скромную студентку МГУ в роскошную царицу Савскую. Почему они так ни разу и не переспали?..
– Мне пора в офис, ленч закончился, – сказала Лара, поглядывая на свои часики.
– Когда же мы увидимся?