Короткометражные чувства
Шрифт:
— Погоди, для какого такого дела? Какие еще могут быть «дела» с эротическими воспоминаниями? Или ты, сцука-сан, на старости лет клубничкой поживиться решила? — я резко остановила старухино отражение, выходящее уже из берегов зеркала. — Что ты вообще хочешь услышать?
— Для какого дела, для какого дела… — поморщилась она, входя в свое стекло обратно. — Всему-то тебя, дуру, учить приходится: сексуальная энергия — самая сильная в трехмерности этой. Сильнее творческой (а сублимацию в скобки свои любимые засунь, да!), сильнее самосохранения… Плачь не плачь, стихи хоть пиши-читай, хоть читай-пиши — не дозовешься! А это ж основной инстинкт… Шарон Стоун тож… хоть и прошлый век, а смысл не меняется… ну, вспоминай… в подробностях только, слышь? Да не томи — так с тобой, гляди, и кони двинешь… Ну, раздевайся! Живо, живо, ну, кому говорю! Пшла! Но-о-о-о!!
Опустив глаза долу, я почему-то подчинилась старой ведьме: так, сначала на прозрачном полу оказался свитер — тот самый, к которому Он когда-то так привык, потом брюки — те самые, узкие, и — гори
— Без порток, а в шляпе, — неприятно хихикнула старуха, оглядывая и ощупывая меня со всех сторон, будто рабыню перед продажей.
Стало противно: неужели я— я, я!?! — стану такой, как она,в девяносто? Нет-нет, только эвтаназия спасет мир… эв-та-на-зи-я… Успокоив себя сим, я начала (а ты, старче, ты вот, положа руку на воображаемое сердце, не стал бы на моем месте?..) припоминать этобез комплексов, со всеми присущими действу родинками и волосками… Мне ведь и вправду казалось, что, мысленно складывая Его по кусочкам, склеивая, будто мозаику, безумное наше прошлое, которого, как иногда казалось, и не было вовсе, притягиваю я любовь свою невидимым магнитом: чем больше вспомню, думала я, чем гуще окажутся краски и жестче запахи, тем скорей материализуется тот, кого ищет душа моя, в трижды проклятом этом «здесь и сейчас»…
Итак, я вспоминаyou. Маленькое пятнышко на потолке, около люстры, ритмично раскачивающейся. Я лежу с открытыми глазами: мое тело — растопленная Антарктида, чей сок и пот, смешиваясь, разбиваются о воздух вседозволенности. Я вспоминаyou! Маленькое пятнышко на потолке, около люстры, ритмично раскачивающейся! Я лежу с открытыми глазами! Мое тело — растопленная Антарктида! Чей сок и пот! Смешиваясь! Разбиваются о воздух вседозволенности! Я вспоминаyou… Я лежу с открытыми глазами… Мое тело — растопленная Антарктида… Чей сок и пот… смешиваясь… разбиваются о воздух вседозволенности… Я вспоминаyou?..
— Нет, не так, совсем не так… — перебивает, морщась, старуха. — Нужно больше… ну… экспрессии, что ли… — Она долго подбирает слово. — Ну да, экспрессии, андестендишь? Ты ж не роман шкрябаешь! Тебе еще-то один зачем?
Да, еще один роман ни к чему, поэтому я вспоминаyou Еще Тот зимний день, когда мы шли по городу, держась — неслыханное дело, тушите свет! — за белы рученьки, а потом сворачивали в какой-то переулок, и Он меня… прижимал… сильно… властно так к себе прижимал… вздохнуть невозможно — да и не хотела, не хотела дышать-то, ей-чёрту — ведь Он дышал, Он, Он один — мной, как на духу…
— Опять ты за свое, — перебила старуха. — К чему эта лирика? Прижал — ну и хорошо. Нужна… — она замялась, снова подбирая слово, — нужны… физиологические подробности, в общем. Ты чего, комплексуешь? Пойми, сейчас только секс один и поможет. Только тело и тело… основной инстинкт, дура… Шарон Стоун… все дела… Как будто тебе девяносто, а не… мне б твои годы!
Я вспоминаyou: Его губы нагло подбираются к моим, скользят по мочке уха, спускаются в ложбинку шеи, цепляются за грудь, спускаются к пупку (какое некрасивое слово!), замирают в лоне, перемещаются к коленям, стопам, кончикам пальцев… Я чувствую силу Его, власть Его тела над моим: я — всё дозволившая Ему былинка, Им смертельно раненная флейта сякухати — власть Его надо мной безгранична, и сок мой пахучий уж течет по чреслам Его: вот разоряет Он девственный риф мой, и нефрит — коралла — господином становится: и плачу я от стыда и томленья, и стою на локтях, и погибаю, Его целуя, и грудь Его, и бедра, и икры — о, счастье, принять на язык соленое семя!.. Здесь ли, сейчас ли счастливая, Господи?.. «Ты шлюха».
Открыв глаза и оглядевшись, я не сразу заметила, как трясутся мои руки и что Старухи рядом не наблюдается — зато наблюдается Он: да-да! Красивый гордый примат, совершенно обнаженный, сидит напротив и, прищурившись, курит. Я же — мокрая, выдохшаяся, — зачем-то пытаюсь прикрыть наготу, но Он снова кладет меня на лопатки, разглядывая, будто впервые: о, сегодняшний властелин телесных колец священных! — лишь сего дняподчинюсь Тебе легко и непринужденно! Странно лишь не вспомнить имени… (Вот эта-то — заметим в скобках — несущественная деталь и застает Его врасплох, и Он, делая ОК'ейное лицо, отворачивается: Он — тот, кого любит распятая душа моя — растворяется).
Я ёжусь. Мне гадко, мне так холодно здесь, в Больничке! Что я делаю, бог возьми, со всеми этими психами? Разлюблённый — это диагноз. Пришло сие понимание, увы, не сразу: в определениях подобного б е столка спешка неуместна — вот никто и не спешил, что, впрочем, не мешало Больничке, где лечил от лавэ герр Йохан Палыч, пополняться день ото дня все новыми и новыми пациентами. Стараясь не щуриться, разглядывала я их, пока шла по длинному, как кишка, зеркальному коридору да вспоминала ни к материи, ни к матрице Архилоха: «Лиса знает много всяких вещей, а ёж — одну, зато большую», — и хотите верьте хотите нет, чувствовала себя именно ежом… Тем временем левые М и правые Ж, расположившиеся по разные стороны баррикад, казалось, вот-вот — и выйдут из берегов своих, и затопят, непременно затопят собой меня (те, от когоушли, напомню тебе вскользь, старче, сильно отличаются от тех, ктоушел).
С такими вот мыслями шла я по коридору, напрочь забыв завет Йохана Палыча о надобе моей в трудотерапии («Arbeit macht frei»), и плачей породистых и плебейских ярославен для Истории не стенографировала, как вдруг мне преградил дорогу некто в меру упитанный и в с а мом, вроде бы, расцвете сил, если не смотреть в глазоньки, офф кос. Нимало не заботясь о том, что мы незнакомы, мужик поставил передо мной необыкновенной красоты бирюзовую бабу и начал:
«Ты поонимашь, я ж ее… этоо… как моог. На руках ноосил, да… А оона чоо? Да с под-Оомска я… Оона баба, чоо с ней… взятттттть. Я ведь эттоо… камнерез… ну-у… из малахита режж-жу, из яш-шмы… А тут, понимать, соон привидился-а — баба-а така боольшая-а. Бирюзоовая-а, да… Гоолая! Грудь там, все как надооо-о… Как живая, натуральноо-о! Бери — и в коойку, да… Ну, думаю — выре-жу, будет… мооя, в общем, будет… В Узбекистан пооехал, да… Местоороождение та-ам… Дружоок мне на тамоожне вывезти поомоог — поотоом все своодки печатали проо коонтрабанду, да… Небесноо гоолубоой такоой камень, значит, с включениями, коонечноо — про-о-ожилкоовые такие, понимать, как… ну как те объяснить… в ообщем, стал я бабу эту гоолубую резать — буквальное из мастерскоой ни на шаг, да… А жена как с цепи соорвалась — я, значит, и туда, и сюда — аоона: „Ты своою б… оочередную режешь — ну и режь!“ Не поонимала, в ообщем, силы искусства, да… А я чоо… Я натуральное в бабу-тоо каменную влюбился, да… Воот чоо я те скажу… персы-то думали-и — читал я — бирюза поошла из коостей челоовечьих, оот любви издоохших… слышь? И я, значит, из этих „кооостей“… Доолгоо я ее резал, бабу-тооо… а как вырезал, так в мастерскоой ноочевать стал — не моогу оотоорваться оот бабы свооей ноовой, натуральное… Жена к матери уехала, а баба мооя бирюзоовая ноочами коо мне прихоодить стала и хоодила так месяц цел: уж мы с ней!.. А оона поотоом воозьми да крылья оотрасти — так улетела оот меня каменная мооя любоонька, и жена броосила: ты, гоовоорит, обдрочись о своои камни-и, я с тообой, психоом, жить не хоочу, знать тебя не знаю — поотом воот стал Йохан Палыч коо мне захаживать… Эх, гоолуба, мир этоот несправедлив…» — он долго нес всю эту чушь, отвратительно окая, а я не знала, как от него избавиться: вечно везло мне на сумасшедших, вечно приходилось выслушивать убогоньких, прикидывающихся самодостаточными: как же устала я от них, как устала, Йохан Палы-ы-ыч!..
— Amori finem tempus, non animus facit, [28] — пробормотала я, понимая, что если сейчас же не исчезну, произойдет что-то очень и очень нехорошее — плотоядный взгляд уже раздевал меня: так я сделала ноги.
— Чоо? Чоо ты сказала? Чоо-тоо важноое? Поовтоори-и-и, я хоочу… — уже несся он за мной, размахивая фантомом бирюзовой своей бабы, разрез глаз которой — миндалевидный — точь-в-точь совпадал с моим, и это от Пигмалионишки не укрылось: — Ты мооя, ты мооя баба, хоочу-чо-о!..
28
Любви кладет конец время, а не желание (лат.).
Я думала, еще немного — и упаду, сломаюсь; и ононаверняка бы меня повалило, это чо-окающее животное, как если б, на мое счастье, не лифт, в который я, еле переводя дух, поспешно заскочила. «Опусти морду», — гласила надпись на потолке, и я смиренно посмотрела под ноги, вокруг которых образовалась уже кровавая лужица, из которой скалилась моя старуха. «Ох-хо, ох-хо, — кряхтела она, покрякивая. — Ох-хо!»
Я шла по коридору Больнички совершенно разбитая и потерянная: что я делаю здесь? Что нужно от меня Йохану Палычу? Как быть со старухой — да и существует ли она на самом деле? Может, разбить зеркало? А правда ли, что я видела Его, или это просто мыслеформа? Выберусь ли живой отсюда?Надо ли выбираться?! Впрочем, последний вопрос снялся сам собой, когда я случайно заглянула в приоткрытую дверь операционной: Йохан Палыч в белом халате, забрызганном кровью, выдирал у кого-то сердце; в соседней комнате с некоей дамки снимали шкуру (как кричала она, как кричала!); в третьей всех связывали по рукам и ногам так, что они тут же умирали; в четвертой…