Короткометражные чувства
Шрифт:
Разбивались всегда, каждой ночью.
У него были ключи от моей квартиры. Он появился внезапно и увидел нас. Спящих. И Нина рассмеялась, проснувшись. А он ушел.
После его гибели она полгода была сама не своя и никого не хотела видеть. Меня в том числе. Я оказывалась лишьпредлогом, лишьзвеном, помогающим ей ощутить его.Даже с того света. Я это поняла не сразу, а когда поняла, остановиться уже не могла. Все слишком далеко зашло. Но в конце концов я от нее уехала: двадцать лет быть чьей-то тенью — не много ли? А потом — Страшный дом. Надя там на крючке удавилась, в туалете;
— Что есть чудо?
— Отсутствие тела.
Ее онценил больше. Она— меня. Потом, после… Я затеяла все из-за мести. Но Олечка в меня влюбилась и его забыла. А потом онразбился.
Останавливаю мысли. Бросаю мерзлую землю на домовину. Нина Корецкая— всего лишь имя.
Олечка лежала в страшной палате… Чем я могла ей помочь? Взять к себе? И Надю взять? Куда? Это жестоко, жестоко! Господин Бог, зачем ты сделал жизнь такой длинной и грустной? Мне девяносто два! Шутка ли? Что сделать, чтобы оказаться не здесь? НАД-ЗДЕСЬ?
Мы идем по Солянке. По Маросейке. Покровке. Сворачиваем в Потаповский. Выходим к Архангельскому. Попадаем на Чистые. На Чистых почему-то никого нет, хотя весна, и вообще — погода чудная; все только начинается; нам по двадцать пять, я люблю тебя, а я тебя, если бы нельзя было так смеяться, зачем вообще жить?
Город растворен в туманной дымке, он нереальный, светящийся, свистящий! У меня голова кружится от смеха, желудок бурчит от голода, но вместо еды мы покупаем портвейн и пьем на скамейке из глупого пластмассового стаканчика — я люблю тебя, а я тебя, ты прочитаешь мой роман? Твой роман? Да, когда я поднимусь на оставшиеся вершины, я…
— Мам, а мам…
Просыпаюсь. Больше всего на свете в этот момент я ненавижу свою дочь.
Я обожал горы. Любил Ольку. Нина же постоянно была где-то рядом;иногда это раздражало. Потом все чаще. Ее красота и известность не поразили. Поразило, что Олька бросила меня ради Нины. Я чувствовал подвох, но не мог ничего объяснить. Нина же продолжала жестокие игры. Я знал ее лет десять; через семь она зачем-то вышла замуж и родила. Я-то знал, что все этобыло ей чуждо.
А потом трос оборвался. Я видел,как Нина скрежетала зубами. Но думал об Ольке: только о ней и о горах.
Они приснились мне этой ночью. Мы шли втроем по «Китайскому кварталу» и дико, неестественно смеялись.
— Мне стукнуло в тот день сорок два, — Staruxa берет папиросу. — Все десять лет дои пятьдесят послеон мне снился. И твоя мать, будучи еще девчонкой, постоянно будила меня на том поцелуе.
— Она не виновата… — пытаюсь защитить мать, но Staruxa не слышит: — Это было ужасно, понимаешь? У-жас-но!!
…Я понимала. А потом она сказала, что все придумала, и я обалдела:
— Как это — придумала? Зачем?
— А так… — руки ее опять затряслись. — Я-то его… да что
Все вы приснились мне этой ночью… Он, Олечка, твоя мать, дед и еще Надя: так с веревкой и приснилась… Вы нам завидовали… а мы над вами смеялись! Нам было по двадцать пять, мы были моложе всех вас ого-го на сколько!!.. Мы шли по Архангельскому переулку — он тихий! — и под нами плыла весна, а он сжимал мою маленькую руку в своей большой — и я не просыпалась, не просыпалась… Не просыпалась никогда больше, потому что такого никогда не могло быть на самом деле, ни-ког-да…
Через два дня она умерла, оставив мне права на свои — никому теперь не нужные — тексты: на ее морщинистом лице играла, конечно же, улыбка.
Ljuba-Ljubonka
Ist'erija
Вне текста ничего нет.
— Ну ее k ляду, sobаку эtу! — дуmаlа Ljubonka, коrчаsь от бoli. Лица на Ljubonkе nе быlо, как nе было руk, ноg, глаz и пpочiх полезnых в трехмерноsти приsпоблений. — К ляdу!
Ljubonka, извиvаяsь на чем kто tолько можеt преdstавить, вsя извелась: и nебо оt моря не отliчается, и моrе — от неbа; кругом — куdа нi умри — ни неbа, ни моря, ни гаdоv его, одни пяtна nа sолнце.
Вокруg Ljubonkи сноваli желаtиновые предmеты, не жеlающие знаtь подлиnnоgо своего sosтаvа: они заменяли «желаtин» nа выsокопарное «плоtь & krоvь». Ljubonka, залечиvая раны нездоровым тусклыm sном, зализывая, nаправляя руки чьи&то — к deltovidus myskylis — чьим-tо, неодобрительно поgлядывала на sнующих туда-сюда: вне иных целей и умы$лов (sмыsлов), кроме как получить, их nе sуществовало.
Аааааааааааааааааааааааааа! — это Ljubonka закричала.
— Почему? — Фальшива. — Фальшива? Но что тогда ты? — Я? Плоть & кровь.
Ljubonka словёшки-то свои прикоробчила. Коробочка наша! Ни одно просто так не отдаст. Только не в сундуках прячет, не в погребах: в застеколье-зазеркалье музейное снесла. Ни одна буковка ее там не услышит! Ни к одной не притронуться: все пыль, аннотации да бабки в бахилах, стерегущие мертвечину. Буковки Ljubonkины теперь — для нее же самой — экспонаты. Вот бы на волю их: в снег швырнуть — кубарем пусть катятся, в прорубь окунуть, пока судороги их не сведут, в песке извалять, под дождь без зонта выгнать, под солнце — тоже без зонта, а потом опять — в прорубь, и так — тысячу раз и одну ночь: только тогда Шехерезада новую сказку и выплюнет. Только тогда Ljubonka болеть перестанет!