Коррида
Шрифт:
Итак, карлик прекрасно понял значение брошенного ему взгляда; казалось, Пардальян кричал: «Дон Сезар жив?»
И карлик сразу ответил французу на том же немом языке и был понят так же, как ранее все понял он сам.
Голова оставалась единственной частью тела Пардальяна, которой он мог двигать по своему усмотрению, ведь на нее нельзя было набросить веревки, как на все остальное. Посему шевалье выразил свое удовлетворение едва заметным кивком и прошел мимо тяжелым, медленным и неловким шагом: путы мешали ему двигаться с обычной для него легкостью.
В этот момент
Пардальян был воплощением силы и отваги; но точно так же он был воплощением ума и доброты. Это был глубоко чувствующий и одинокий человек; всю свою жизнь он рассчитывал только на самого себя и до сих пор всегда добивался успеха, блистательно опровергая известные слова Экклезиаста. Это был бесхитростный человек, и он всегда шел прямым путем.
Если на этом пути ему попадалось слабое или несчастное существо, первым порывом шевалье было протянуть ему руку помощи, не заботясь о том, какие последствия этот жест может иметь для него самого.
Если ему попадался зверь, – а такое тоже случалось, то он лишь отходил в сторону. Не из презрения или осторожности, а от отсутствия интереса. Если же зверь показывал ему клыки, Пардальян смело выходил на бой и, отвечая на брошенный ему вызов, дрался ожесточенно и решительно. Если же зверь нападал на слабейшего, то Пардальян уже не ожидал вызова и не пытался противостоять искушению вмешаться и подвергнуть опасности свою собственную жизнь, чтобы прийти на помощь незнакомому человеку.
Немало людей, слывущих храбрыми и рассудительными, сочли бы, что надо ретироваться, ибо иначе просто нельзя. Пардальян так не думал.
Всем вышесказанным мы пытаемся объяснить: именно потому, что шевалье сознавал свою силу, именно потому, что он всегда был сам себе хозяин и привык рассчитывать только на свои руки и голову, он, будучи глубокой натурой, не мог остаться равнодушным к проявлению дружбы или преданности, хотя и выражал свои чувства особенным образом (вероятно, в глазах людей, не знающих его, такой способ выражения чувств объяснялся жестокостью или избытком гордости).
Простой кивок карлика Чико и то, как ловко он пробрался сквозь ряды солдат, спеша на помощь Пардальяну, этому олицетворению силы, очень взволновали шевалье, потрясли его до глубины души.
Теперь он заметил, что в судорожно сжатом кулаке карлик стискивает рукоятку своего крохотного кинжала и что он бросает на людей из эскорта взгляды, полные ненависти, – будь эти взгляды пистолетами, они убивали бы. Пардальян невольно подумал про себя:
«Ах, славный маленький человечек! Если бы его сила была так же велика, как его отвага и воля, как бы он набросился на всех этих солдат, которых их начальники заставляют играть весьма жалкую роль!» Он мягко улыбался – эта искренняя дружба, проявившаяся в столь критический для него момент, грела его сердце. К нему вновь вернулись его природная насмешливость и жизнерадостность. И он шепотом добавил (будто карлик мог его услышать), ехидно взглянув на кинжальчик размером чуть ли не с вязальную спицу:
– Брось свою иголку! Ты видишь, малыш, их тут слишком много!
Имелся в виду окружавший его несметный военный эскорт.
Наконец он подошел к главной двери монастыря. То была массивная, монументальная, угрюмая и мрачная дверь, дверь-обманщица – из-за своих окошечек, видимых и потайных, дверь-скромница – из-за своего невыразительного, приглушенного цвета, дверь надменная и угрожающая – из-за усыпавших ее гвоздей и бесчисленных замков и запоров; она казалась холодной и печальной – как и все те здания мрачного и зловещего вида и неопределенного назначения (то ли казарма, то ли тюрьма, то ли храм, а, может, даже пыточные камеры), что возвышались над опоясывающими монастырь белыми высокими стенами.
Здесь пришлось ждать, пока с мрачным скрежетом отодвинутся огромные засовы, пока с помощью ключей, которые карлик Чико приподнял бы лишь с огромным трудом, откроют исполинские замки. Задержка оказалась довольно длительной.
Чико воспользовался этой паузой – возможно, он ее предвидел – и прибег к выразительной мимике; Пардальян, не терявший, как легко догадаться, его из виду, сразу все понял; к счастью, их немая беседа прошла незамеченной, ибо охранники шевалье, довольные, что дело уже почти закончено, шутили и болтали друг с другом.
– Я буду приходить сюда каждый день, – говорили жесты маленького человечка.
– Зачем?
Карлик пожал плечами, воздел глаза к небу, поднес руки к голове и тихонько опустил их; все это означало:
– Мало ли что может случиться, вот оно как! Может, вам удастся передать что-нибудь на волю.
Пардальян сильно поморщился, покачал головой, обвел взглядом своих стражей, и это был его ответ:
– Ты только станешь понапрасну терять время. Меня будут стеречь на славу.
Но Чико настаивал:
– Ну и что же? Попробовать-то всегда можно.
Пардальян откликнулся:
– Ладно. Спасибо тебе за твою самоотверженность.
И он ласково улыбнулся карлику.
Наконец дверь отворилась. Прежде чем она медленно закрылась за шевалье, – возможно, навсегда, – он в последний раз повернул голову и послал последнее «прости» карлику, чье умное подвижное лицо было обращено к нему. Чико, казалось, говорил:
– Не отчаивайтесь. Будьте готовы ко всему. Я не покину вас и, – кто знает? – быть может, окажусь вам полезным.
Пардальян исчез под темными сводами; солдаты вышли из монастыря и весело удалились; Чико остался один на пустой улице, не в силах уйти от двери, захлопнувшейся за единственным человеком, который был с ним дружелюбен и приветлив, за человеком, чьи горячие и яркие слова пробудили в нем целый мир неведомых ему ранее чувств – они дремали в нем, хоть он о том и не подозревал.
Солнце медленно заходило за горизонт; скоро его красный диск полностью исчезнет, на смену дню явится ночь; надеяться больше было не на что. Чико тяжело вздохнул и медленно, печально, нехотя пошел прочь.