Кортик капитана Нелидова
Шрифт:
И матрос принялся попеременно задирать ноги, демонстрируя ветхую обувку.
– Экая ты танцорка! – оскалился «сермяга». – Давно ли с лодки дезертировал?
– Сапоги давай! Нет сменных – снимай с себя!
– Сапог не дам. Но у меня есть кое-что получше. Оно обложено соломой и забрано в обрешётку из тонких реек, чтобы не разбилось на наших-то ухабах.
– Водка? – выдохнул матрос.
– Небось не все мозги тебе Чудским-то ветром выдуло, – ухмыльнулся «сермяга». – Отворяй ворота. Водки ему! Может, ещё вина французского?
Они расположились неподалёку от денника, в бывшей кузне, под боком давно погасшего горна. Кузня – крытый тесом каменный сарай, достаточно добротный,
Они сидели друг напротив друга, разделённые огромным ржавым казаном и алым светом тлеющих в нём угольев. Их объединяло тепло и снедь, разложенная на импровизированном столе, ловко сооружённом «сермягой» из дубовой колоды и доски. Убранство стола при иных обстоятельствах можно было бы назвать даже изысканным, если б только матрос знал в этом толк! Пока щедрый гость возился, расстилая чистую тряпицу, расставляя взявшиеся неведомо откуда оловянные миски, ложки, кружки, матрос нервничал, прислушиваясь к урчанию в собственном, крепко оголодавшем животе.
– Давай… торопись… не томи… не надо, как у бар… нам бы по-простому, пожрать – и всё! И нечего чиниться! А выпить-то, выпить… для чего же ты кружки поставил? Нешто нет у тебя? Ты ж вымудривал! Не чай же нам пить, да и нет чаю-то!
Подгоняемый матросом «сермяга» исчез в темноте. Послышались возня, скрип рессор, тихая сквозь зубы, брань. Именно в этот момент матрос впервые почувствовал вяжущее, парализующее беспокойство. Такое волнение сродни страху, но не столь очевидно, не вполне осознаваемо даже на трезвую, сытую голову. А не вполне трезвый уже – много ли надо на старые-то дрожжи? – матрос был крепко голоден, так, что позабыл, когда и бывал-то сытым. Матрос подёргивал носом, сердился, чуя восхитительные ароматы настоящей еды. А в темноте всё что-то булькало, позвякивало, шуршало. Запах становился невыносимым. Броситься в темноту с винтовкой наперевес. Ударить штыком в спину – он знает верный удар под левую лопатку – а потом спрятать тело. Захоронить вместе с расстрелянными балаховцами, а самому сбежать вместе со всем добром. Сбежать, пока товарищ Матсон с другими товарищами спят. Но как всё успеть? На вскрытие могилы уйдёт половина ночи. К тому же, возможно, «сермяга» сумеет увернуться и сразу не помрёт. Что если не удастся сразу нанести смертельный удар? Тут уж и шум, и схватка с непонятным исходом. Так матрос раздумывал, покуривая поганую махру. Так матрос посматривал за делами «сермяги».
Вот он притащил из темноты мутную бутыль и несколько холщовых, восхитительно пахнущих мешков. Среди прочего оказался и кулёк из пергаментной, оплывающей жиром бумаги. Всё это добро он ухнул перед матросом со словами:
– Вот. Выпивки немного, всего одна четверть. Зато еды хоть убейся. Да не набрасывайся ты так. Вот эту сдобу мне отдай. Для дела надо. Да погоди ж ты! Ведь мы люди и жрать должны по-людски, а не как зверьё, с колен. Да и не стану я из одного с тобой горлышка лакать. Вот чашки, миски. Я запасливый.
«Сермяга» вытряхнул из мешка простую оловянную посуду. А матроса уже била мелкая дрожь звериной, голодной жадности.
Крепчайший самогон отдавал солёным огурцом. Матрос крякал, жадно отхлёбывая из оловянной кружки. Под шинель засовывал пальцы – ноябрь 1918 года с его первым, мокрым снегом, с его ледяными дождями, с его укоренившейся привычкой к скудности, когда простое яичко является изысканным деликатесом. А здесь, на куске холстины, полдесятка отваренных в мешочек яиц, большой кусок сыровяленой буженины, гроздь моркови и нарезанный крупными ломтями хлеб.
– Мясо я ещё сжую, а морковь уж не могу грызть. Лишился большей части зубов, – утомленно вздыхая, проговорил матрос.
– Цинга? – участливо поинтересовался «кормилец».
Да-да, едва учуяв ароматы простой, но сытной крестьянской еды, матрос в душе своей переименовал «сермягу» в «кормильца».
– Офицерьё. Сколько лет на флоте и ни дня без зуботычин. У нас на канонерской лодке боцман злой, как собака.
– Так ты в котором году с флота дезертировал?
– Дура ты. Не дезертировал, а демобилизовался согласно приказа товарища Троцкого.
– И к Чеке прибился. Хорошее дело. Только я думал пайка тут сытнее, чем везде. Опасные ответственные задания. Риск. А ты голоднючий, как зимний волчара. Так и не пойму, зачем ты здесь?
– Как зачем? Ах ты образина!.. – Матрос уже было занёс кулак, но осёкся под взглядом «кормильца». – Что? Может, ждёшь, что я товарищем тебя стану называть? Али кормильцем?
Вот уж, право, странный человек. Матрос привык считать землепашцев хоть и классово близкими, но туповатыми и, главное, трусливыми скаредами. А этот, глядь, и на выпивку с закуской расщедрился, и смотрит безо всякой опаски на занесённый над его головой кулак.
– Меня так раньше никто не называл, – произнёс «кормилец» внезапно. – Не по Сеньке шапка.
– Ты?.. Да как…
Матрос долго кашлял. Поперхнувшись собственным изумлением, он прикрывал рот кулаком, который только что собирался использовать совершенно по-другому.
– Да как же тебя крестили? Имя-то?.. – вымолвил он наконец.
– Сейчас не крестят. Запрещено, – угрюмо огрызнулся «кормилец».
Он зачем-то схватил полупустую уже бутыль и убрал её куда-то в темноту. Знать всё-таки обиделся на кулак. В целом на территории Псковской ГубЧК этот человек чувствовал себя, ровно хозяин. Эх, какая же жалость, что товарищ Матсон так перенапрягся и уснул! Если бы на дворе межведомственной комиссии царило обычное оживление. Если б повсюду были вооружённые и ответственные товарищи, то этот пришлый грабитель свои же собственных бар не чувствовал бы себя столь вольготно! А он сам-то, матрос, – опытный вояка. Всё Чудское озеро вдоль и поперёк исплавал, знает каждый островок, каждый мыс и отмель. А тут самым хамским образом надрался. И с чего? «Кормилец»-то, хоть и потчует, но наливает в манере прижимистого волостного скареда, экономно. Всегда по половине кружки и никогда до краёв. Мыслишки матроса путались, но главное-то он кумекал: надо, чтобы бутыль обратно вернулась. Ведь бутыль-то початая, но не пустая, а значит, может быть ещё больше счастья.
– Так ты не сейчас родился-крестился… Который же тебе год? – проговорил матрос ласково, почти заискивающе.
– Да почти уж всё отжил. Скоро буду закругляться.
Странное это заявление выбило матроса из сытого ступора, и он уставился на собеседника, пытаясь прикинуть, сколько, к примеру, ему могло бы быть лет, а тот тем временем снова плеснул ему в кружку самогона да промахнулся, скаред – налил по-пролетарски, в полную меру. Полнёхонькая, с горкой, кружка сама бросилась в руки. Согревающая, оживляющая, воодушевляющая влага пролилась в глотку бурным, но кратковременным потоком. Матрос отёр губы.
– Что ты за человек? Пролётка у тебя и лошадь хорошие. Барыньки на таких экипажах ездят, а тебе не к лицу ни бричка, ни породистая кобылка. Не поймёшь, кто таков и зачем прибыл. Вот проснётся товарищ Матсон, и будем выяснять какой ты ему земляк.
– Какой-какой? Сермяга! – И «кормилец» зашёлся то ли кашлем, то ли смехом.
Матрос нехотя кивнул:
– Что-то я сомневаюсь…
Но «кормилец» опять извлёк из темноты бутыль, однако на этот раз наподдал немного и заставил основательно закусить. Совал в рот матроса куски окорока, как заботливая мамаша. А в голове того уже бушевала рында, и палуба раскачивалась под ним в поперечном направлении. Хотелось действия или, по крайней мере, хорошего разговора по душам.