Кошка
Шрифт:
«Неужто у меня не было никогда брюнетки? – удивился Ален. – Я знавал двух-трёх чернушек, но не помню, чтобы они были до такой степени черны!». Он протягивал к свету собственную руку, изжелта-белого, как обычно, цвета, руку светловолосого мужчины, на которой поблёскивал золотистый пушок, а жилки просвечивали зелёным. Он сравнивал собственные волосы с воронёными зарослями Камиллы, где между причудливыми завитками и ровно лежащими, на редкость густыми волосяными стержнями сквозила странно белая кожа.
Увидев однажды тонкий, очень чёрный волос, прилипший к краю бачка, он испытал приступ тошноты. Позднее этот лёгкий невроз
От разгорячённого тела молодой женщины веяло нагретым деревом, берёзой, фиалками, сложным составом тёмных стойких запахов, долго сохранявшихся на ладонях. Эти душистые испарения рождали в Алене сильные противоречивые ощущения и не всегда возбуждали в нём желание.
– Ты как запах роз: отбиваешь аппетит, – объявил он однажды Камилле.
Она неуверенно взглянула на него с тем несколько стеснительным и задумчивым выражением, с каким принимала двусмысленные похвалы.
– Сколько же в тебе от людей тридцатых годов! – тихо молвила она.
– Меньше, чем в тебе, – возразил Ален. – Конечно же меньше. Я знаю, на кого ты походишь.
– На Мари Дюба. Уже слышала.
– Сильно ошибаешься, деточка! Ты напоминаешь, если не считать пробора посередине головы, всех дев, ливших слёзы на башне во времена Лоизы Пюже. [4] Их слёзы капали на первую страницу романсов из твоего большого выпуклого глаза – слезам так легко соскальзывать на щёку с твоего припухлого нижнего века…
<4
Пюже, Лоиза (1810–1889) – французский композитор, сочинительница романсов.
Одно за другим чувства обманывали Алена и выносили приговор Камилле. Но ему, во всяком случае, пришлось признать, что она умеет благожелательно отнестись к некоторым слетающим с его уст словам, словам неожиданным, не столько благодарным, сколько дерзким, в те минуты, когда, лёжа на полу, он окидывал её сквозь ресницы взглядом и судил, без снисхождения и поблажек, о её вновь обретённых достоинствах, о несколько однообразном, но уже изощрённо эгоистическом пыле столь юной супруги, как и о скрытых в ней возможностях. То были минуты озарения, совершенной ясности, когда Камилла старалась продлить полубезмолвие объятий, дрожь канатного плясуна, шатающегося над пропастью.
В сущности бесхитростная, она и не подозревала о том, что, наполовину обманутый корыстными подзадориваниями, страстными призывами и даже новоявленным бесстыдством полинезийского пошиба, Ален каждый раз овладевал женой последний раз. Он овладевал ею, как если бы затыкал ей рот ладонью, чтобы не кричала, или оглушал ударом по голове. Когда в полном облачении она усаживалась с ним в родстере, он уже не видел, как бы внимательно ни всматривался, того, что делало её злейшим его врагом, ибо, когда прекращалась одышка и сердце вновь билось ровно, он уже не был отважным юношей, который освобождался от одежд, чтобы повергнуть в прах женщину, делящую с ним ложе. Короткий обряд страсти, старание сочетать естественное с гимнастикой, притворная или истинная благодарность становились прошлым, тем, что, скорее всего, никогда уже не повторится. И тогда его вновь начинала тревожить главная забота, казавшаяся ему в чём-то почётной и естественной, вновь вставал перед ним вопрос, выдвигавшийся на первое, давно им заслуженное место: как сделать, чтобы Камилла не жила в МОЁМ доме?
Теперь, когда «работы» не вызывали в нём более враждебности, он искренне уповал на возвращение под родительский кров, на умиротворяющую жизнь близко к земле, неизменно обретающую опору в земле, в детишках её. «Здесь мне худо от воздуха. Ах! – вздыхал он. – Видеть изнанку листьев, птичьи брюшки…» Но тут же строго одёргивал себя: «Пастораль – не решение вопроса». Тогда он прибег ко лжи, неизменной своей союзнице.
В пополуденный час июльского дня, когда от солнечного жара плавился асфальт, он возвратился в свой удел, рядом с которым Нёйи являл зрелище безлюдных улиц, пустых трамваев и зевающих за заборами псов. Прежде чем покинуть Камиллу, он устроил Саху на одной из террас Скворечни, где было посвежее, испытывая смутное беспокойство, как всякий раз, когда оставлял вдвоём обеих своих женщин.
Сад и дом спали, железная калитка отворилась бесшумно. На лужайках пылали, разбросанные отдельными кучами, перезрелые розы, алые маки, первые цветы канн с их рубиновыми раструбами, тёмные венчики львиного зева. Новая дверь и два новых окна зияли сбоку в стене первого этажа. «Всё уже кончено», – отметил про себя Ален. Как в сновидениях, он ступал по траве.
Из полуподвала слышались голоса. Ален остановился, рассеянно прислушался. Такие знакомые голоса старых слуг, раболепных, по привычке брюзжащих.
Некогда они говорили «она» и «господин Ален», льстя белокурому мальчонке, малолетнему худенькому хозяину, его ребяческой властности. «Я был королём», – думал, грустно усмехаясь, Ален…
– Значит, вскорости ОНА будет ночевать тут? – явственно послышалось в полуподвале.
«Это Адель», – узнал Ален. Прислонившись к стене, он слушал разговор, не ведая угрызений.
– Само собой, – отвечал дребезжащим голосом Эмиль. – Только нескладно всё устроено в этой квартире.
Тут вступила горничная, седеющая бородатая женщина из басков.
– Ясное дело, коли в ванной слышно, что делается в туалете. Навряд понравится господину Алену.
– В последний раз, как ОНА приезжала, говорила, мол, ей не нужно занавесок в маленькой гостиной, потому как соседей нет со стороны сада.
– Соседей нет? А мы что же? Когда в прачечную носим? То-то нам будет видно, как ОНА устроится там с господином Аленом!
Ален догадался, что слуги тихонько пересмеиваются. Вновь раздался голос престарелого Эмиля: