Кошка
Шрифт:
– А может, ничего особо не увидим… Частенько придётся ей отбой-то давать. Господин Ален не из таковских, чтоб всякие там вольности себе позволять на диванах-то без поры, без времени…
Наступило молчание, слышно было лишь чирканье ножа по точильному камню. Но он ждал, привалившись к нагретой солнцем стене дома, в забывчивости отыскивая взглядом дымчатую шёрстку Сахи между пламенеющим кустом герани и ярким ковром лужайки.
– От ЕЁ духов у меня так голова болит, – возобновила разговор Адель.
– А платья-то? – с живостью подхватила Жюльетта-Басканка. – Настоящие
Стукнула фрамуга, и голосов не стало слышно. У Алена обмирало сердце, тряслись ноги, и дышал он тяжело, как человек, вышедший живым из рук убийц. Он не испытывал ни удивления, ни гнева. Не было существенной разницы между его мнением о Камилле и приговором, вынесенным судом в полуподвале. Сердце сильно билось оттого, что он подло подслушивал, не был наказан за сию низость и неправедно собирал свидетельства сторонников, единомышленников своих. Ален отёр лицо и глубоко вдохнул воздух, точно ему стало вдруг дурно в этой обстановке всеобщего женоненавистничества, языческого поклонения единому мужскому началу. Вставшая после полуденного отдохновения мать опускала шторы в своей спальне и увидела его, стоящего под её окнами, прильнувшего щекой к стене. Вразумлённая материнской мудростью, она тихонько окликнула его:
– Что, мальчик мой? Уж не захворал ли?
Движением влюблённого юноши он через подоконник взял её руки в свои.
– Я совершенно здоров, мама… Вот, прогуливался и надумал заглянуть.
– И правильно надумал.
Она не поверила ему, но оба притворно улыбались друг другу.
– Мама, могу ли я обратиться к вам с небольшой просьбой?
– Денег, поди, нужно? Да и то сказать, в этот год вы стеснены в средствах, дети мои!
– Нет, мама… Хочу просить вас не говорить Камилле, что был сегодня у вас. Я ведь так зашёл, без особой надобности… То есть просто чтобы поцеловать вас, а раз так… И вот ещё что… хочу просить вашего совета. Но это между нами, хорошо?
Госпожа Ампара потупилась, погрузила пальцы в курчавые седые волосы свои, попыталась уклониться от доверительности.
– Ну, я не болтлива, сам знаешь… Но прежде взгляни, что у меня на голове делается! Ни дать ни взять старая бродяжка безродная… может быть, посидишь у меня в холодке?
– Нет, мама… Как вы думаете, есть ли какой-нибудь способ – хожу вот и всё об этом думаю – способ приличный, разумеется, какой бы всем по душе пришёлся, помешать Камилле поселиться здесь?
Сжимая материнские руки, Ален готов был к тому, что они дрогнут или попытаются высвободиться. Но они покоились в его ладонях, прохладные и гладкие.
– С молодыми мужьями такое случается, – проговорила мать с чувством неловкости.
– Простите, не понял?
– Да, да! У молодожёнов либо всё слишком уж хорошо, либо из рук вон плохо. Даже и не знаю, что лучше. А только всегда что-то да не так.
– Мама, ведь я вас не о том спрашиваю. Я спрашиваю, есть ли какой способ…
Впервые он терялся перед матерью. Она не помогала ему. Он раздосадованно отвернулся.
– Ты как ребёнок. Ссоришься с женой, бежишь в такую-то жару на улицу, являешься ко мне с разными вопросами… Ну почём я знаю!.. Такое решают только разводом… или переездом… или уж я не знаю как…
Едва начав говорить, она уже задыхалась, и Ален пенял себе лишь за то, что лицо её покраснело, что, произнесши всего несколько слов, она уже с трудом переводила дух. «На сегодня довольно», – благоразумно решил он.
– Мы не ссорились, мама. Просто я никак не могу привыкнуть к мысли… Мне не хотелось бы, чтобы…
Он неловко повёл рукой, показывал на сад, зелёную скатерть газона, усеянную лепестками дорожку под сводом розовых кустов, на дымчатое облачко пчёл над цветущим плющом, несуразный и свято чтимый дом…
Материнская рука, которую он задержал в своей ладони, сомкнулась, сжалась в твёрдый кулачок. Неожиданно он поцеловал эту чуткую руку: «Довольно, на сегодня довольно…»
– Я ухожу, мама. Господин Вейе позвонит вам завтра в восемь часов насчёт понижения курса акций… Я лучше выгляжу, мама?
Он поднял глаза, позеленевшие в тени тюльпанного дерева, запрокинув лицо, состроив по привычке, из любви к матери, а также из дипломатических соображений прежнее детское выражение; моргнул, чтобы глаза ярче блестели, обворожительно улыбнулся, шаловливо надул губы… материнская рука разжалась, просунулась в окно, коснулась Алена, ощупала на нём известные ей особо чувствительные у него места: лопатку, кадык, руку у плеча. Лишь проведя по нему рукой, мать проговорила:
– Немного лучше… Да, пожалуй, немного лучше… «Ей было приятно, когда я просил её что-то скрывать от Камиллы…»
Вспомнив последнюю материнскую ласку, он потуже затянул брючный ремень под пиджаком. «Я похудел, похудел. Нужно больше двигаться, только не в постели…»
Он шёл налегке, одетый по-домашнему. Засвежевший ветерок осушал тело, гоня перед ним горький запах пота, присущий блондинам и родственный запаху чёрного кипариса. Позади остался в неприкосновенности семейный оплот, подпольное неизменно союзное ему воинство, так что остаток дня должен был прожиться легко. Вероятно, до самой полуночи он будет, сидя подле тишайшей Камиллы, дышать вечерним воздухом, то отзывающимся лесной сыростью, когда они будут ехать меж дубрав, обведённых илистыми рвами, то веющим сухостью и запахом гумна… «И я принесу Сахе настоящего пырея!»
Он жестоко осуждал себя из-за кошки, тихонько жившей в своей высокой башне. «По моей вине она стала точно куколка бабочки!» В час супружеских игрищ она неизменно исчезала, Ален ни разу не видел её в треугольной спальне.
Питалась она кое-как, забывала свой выразительный язык, ничего более не требовала, и главным её занятием стало ожидание. «Снова она ждёт, ждёт за прутьями решётки… Меня ждёт».
Выходя на лестничную площадку, он услышал за дверями восклицание Камиллы:
– Тварь поганая! Чтоб ты сдохла!.. Что?.. Нет, когда скажете, госпожа Бюк… Осточертело мне это! Осточертело!