Костер в белой ночи
Шрифт:
«В берестянку прыгнет… Надо бы отогнать», — подумал Вениамин, но в следующее мгновение отчаянно оттолкнулся шестом раз, другой, третий. И лодка помчалась вниз по течению, только лишь бы подальше от этого места, от этого страшного существа. А оно, это существо, все-таки угнездилось в берестянке. Шипя и отплевываясь, завозилось в лодке и вдруг отчалило и поплыло к берегу, только что оставленному Красноштановым.
По свежему следу лося Лена вышла к реке. Огонь тут погас, слизнув только сушину, нанесенную полыми водами. Там, где лосиха вошла в реку, были ясно видны две бороздки,
Лена посмотрела за реку. Зимовье их стояло с распахнутой дверью, и там внутри, высвеченный окошком, поблескивал оброненный на пол котелок. Она подумала о том, что только утром вычистила его илом и песком до такого вот блеска.
Лодки-погонки у причала не было, и Лена поняла, что Вениамин отплыл на ней, вероятно, окарауливать берег. Она поискала глазами берестянку на своем берегу и не обнаружила ее.
«Зачем же это Вениамину потребовались обе лодки?» — подумала Лена и вдруг увидела берестянку. А увидев, обомлела и по скользкому лосиному следу как была в одежде кинулась в реку.
Там, на противоположном берегу, приткнувшись к сухим осокам и ракитникам, каким-то бледным, совсем же жарким пламенем горела берестянка. Огонь скручивал и рвал бересту, и Лене казалось, что в лодке кто-то шевелится, пытаясь подняться.
Выбиваясь из сил, по пояс проваливаясь в илистую жижу, металась вдоль берега Лена, стараясь сбить занявшееся пламя. А когда наконец сбила его и, шатаясь от усталости, мокрая, в изодранном платье пришла к зимовью, войдя в него, вдруг поняла, о чем где-то затаенно подозревала: «Вениамин бежал от огня, бросил все, бросил ее, людей, зимовье, лодку-берестянку в занимающемся огнем марнике, бежал…»
Она безвольно опустилась на порожек зимовья, взяв для чего-то вычищенный ею до блеска котелок, и заплакала. Слезы звонко ударялись в донышко котелка, и она подумала, что всем ее выплаканным слезам не хватило бы тут посуды. «Как же так? Почему? Зачем так?..» — шептала Лена, и вдруг сердце ее зашлось той давней, ставшей для нее привычной, желаемой болью. Боль эта с годами стала сладка и приходила в самые трудные для Лены минуты. Сегодня, когда она вместе с пожарными и геодезистами там, в борах, работала, чтобы предупредить пожар, когда дым, а потом и огонь валом катил на них, эта вот боль как-то вдруг сразу захватила сердце, и Лена, не в силах бороться с нею, охнула и опустила руки: «Что же это?!»
Ей показалось, что там, впереди, в огне и дыму, увидела она знакомую фигуру, увидела того до сих пор любимого и желанного молодого парня, воспоминания о котором за эти двадцать прошедших лет стали для нее желанной болью. И вот, сидя сейчас на порожке брошенного мужем зимовья, она в тысячный, а может быть, в миллионный раз снова и снова вспоминала тот день, тот необыкновенный вечер, полный шума вешней воды, полный радостных — в сердце — песен… Вспоминала его лицо рядом со своим лицом… «Не надо. Так хорошо, Ваня…» И не верила, что могла сказать это, и не понимала, почему он послушался, снял свои добрые руки с ее плеч… Не обнял, не прижал ее, ждущую, к себе, не поцеловал. «Глупый, глупый Ваня», — думала она, и слезы, ударяясь в донышко котелка, отсчитывали минуты ее счастливой боли.
Все вокруг изменяется, стареет, и только не стареет тот вечер, те слова и робкие его руки, и ее глупый, глупый голос… Счастье не стареет. Для счастья не существует времени.
А потом было горе. Он уехал, думая, что любит ту, ради которой поехал в эту глушь. И она думала, что любит их любовь и просто-напросто греется у их огня. Но получилось по-другому. Получилось так, что уж не хватило сил для какой-то другой любви, и она осталась в той чужой, а на самом, деле в первой и единственной своей любви.
«Господи, зачем я сказала тогда так! Почему? Зачем он снял свои руки? Зачем? Милый, милый, чистый парень! Как же так ты ушел? Ведь любил же! Зачем тебе те деньги? Разве любовь покупают? Как же так? Как же?..»
Красноштанов был настойчив. Ему говорили: «Брось, Венька, не гни неровню себе». — «А я ее ровней сделаю». Она говорила: «Не ладо, Вениамин, не ходите ко мне». Падал на колени, плакал, целовал ее ноги. Потом стрелялся. Она привыкла жалеть его. А тогда, после выстрела, в больнице выхаживала его. Валентин Степанович по доброте, что ли, не разрешал делать перевязки. Сам над раной Вениамина хлопотал. Спустя много времени узнала Лена: «понарошку» стрелялся Вениамин — оттянул под левым соском кожу и прострелил ее.
А сколько разговоров-то было после этого «покушения»! Застыдили ее бабы: «Что ж ты мужика на тот свет ладишь? Мужик из-за тебя то в петлю (было такое тоже „понарошку“), то под пулю… Эх ты, каменная!»
Пожалела. И всю с ним жизнь не себя, его жалела. Ни для кого он и никому не нужный. Жалела и, чтобы отгородиться от него, чтоб в чем-то найти себя на земле, рожала детей. Четверо живут, хорошие, крепкие детишки.
А тот, другой, которого и не приласкала ни разу, так и не ушел из сердца, стал в нем желанной болью.
— Эй, баба! Что с тобой? Эге-гей! Баба! Сюда давай! Сгоришь!
Прямо к зимовью с яра ломился по малому марнику парень, за ним спешил еще один.
— Гляди-ка, марники за тобой дымят!
Позади зимовья, там, где тушила огонь Лена, поднимался черный смрадный дым.
— Ох, господи! Я же там загасила!
— Давай ведра! Воду давай! — заорал парень и, обернувшись, крикнул товарищу: — Федор, нам его из марников никак выпустить нельзя! — И, пробегая мимо Лены, приказал: — Живо за мной!
До самого вечера бились они с огнем. Отстояли зимовье, казалось бы, сбили пламя, втоптали огонь в землю.
— Ну и двужильная ты баба! — сказал тот, что первым прибежал к зимовью. — Гляди, Федька-то и рук поднять не может. А ты ничего. Вот гадость, откуда огонь-то этот на правый берег-то припер? Надо полагать, с тылу пришел.
Лена промолчала. В наступающей белой ночи, там, куда уплыл Вениамин, черным облаком поднимался дым. «Вероятно, мы упустили, — подумала Лена. — Наш это, от берестяночки. А может быть, — занадеждило в сердце, — может быть, это еще на левом берегу горит». И скорее по привычке, чем по заботе, подумала: «Где же Вениамин-то? Поди, уже далеко от огня. Не дай-то, чтобы в какую-нибудь беду попал».