Костер в белой ночи
Шрифт:
Он неторопливо вышел на улицу, прикрыл дверь, по-хозяйски накинул цепочку на запор, закурил и шагом уставшего и не совсем здорового человека зашагал к порту.
В порту заполучил водовозку, без труда подменив стремящегося на кромку огня человека, и разом закричал на лошадь, замахал вожжами. Водовозка, гремя пустой бочкой, покатилась по улицам Буньского к Авлакан-реке. На береговом спуске он снова встретился с Ручьевым и, улыбаясь всем лицом, поприветствовал секретаря райкома.
— Здрасте, Иван Иванович!
Ручьев улыбнулся и прошел мимо. Вениамин в эту минуту искренне считал себя главной фигурой на пожаре. А через час, легко восстановив из разговоров вчерашнее, как унимал Ручьев панику, как выступал по радио,
— Поспешай, поспешай, бабоньки! — И добавлял важно: — Все на пожар! Буньское в опасности…
— Господи, — рассказывала дородная старуха, по сельскому прозвищу Курья. — Когда зашумели, дескать, ратуйте, люди, горим, спасения не будет, кинулася, бабы, я в избу. И ну вязать в узел-то и то, и другое, и третье. Жалко все. Все-то потом нажито. Намахала узел-то на горбину — и к реке. Бегу. А тут как раз случился Иван Иванович. Как зыкнет на меня: «Ты куда это, старая Курья, собралася?! А ну на пожар маршем!» Я, бабоньки, узел-то посередь улицы бросила, юбку в руки — и ну на порт. А там уже распределения идут, кто куда. Назначили меня на воду. Черпаю я реку, а сама все думаю: «Господи, добро-то посередь села валяется». Душа-то вот как изболелася. И говорю я нашей бригадирше Агриппине: «Агриппинушка, — говорю, — отпусти ты меня, бога, ради, на сю минуту, до избы мне добечь надо». — «Беги, — говорит Агриппинушка, дай бог ей здоровья, — да только, говорит, быстрее». Побегла я. Лежит мой узел-то посередь улицы, и вокруг него кобели вьются, да все ноги задирают. Тьфу, подлые! Ату их! Ату! Подбегла я, бабоньки, к добру-то своему. Хвать узел, а он ни с места. Не то что нести его, бабоньки, мне не под силу, но и от земли-то силов нет оторвать. А ведь я его по горячке-то эвон куды уперла, чрез три проулка да одну улку. Не могу стронуть, аж слезы из глаз…
— Поспешай, поспешай, бабоньки!
— А ты не гони, Опаленный!
— Право, так.
— Слышь, бабы, говорили, Вениамин-то до косточек сгорел, а он, вишь, нами уже командует.
— Нарастил мясо-то, Опаленный.
— Где бабу, лучше скажь, потерял-то, окаянный?
— Разговорчики, разговорчики, бабы! Вам бы с мое на острову середь огня помучиться, привязали бы языки!
— И то, пострадал мужик…
Глава VIII
…Мы прибыли на берег Чоки в начале июля, разбили лагерь, стали готовиться ставить геодезическую вышку. Пятого числа бригадир Ефимов послал меня рыть яму для ориентировочного знака. Я уж по ним специалист стал. Отошел на 250 метров, выбрал место. Пошел за Ефимовым: «Проверьте. Так? Не так?» Он пошел, проверил, сказал: «правильно». Я стал копать. Метра полтора выкопал, а там вечная мерзлота начинается. Ну я, чтобы полегче было копать-то разжег костер. А сам за второй шурф принялся. Да прежде сел передохнуть, покурить. Сигарету загасал, чтоб искорки не было. Сушь стояла в ту пору страшная. А тут повар стал кричать на ужин. Я пошел, Ефимову не сказал, что костер разложил в яме…
— Копырев! Копырев! Сюда давай!
Копырев не удивился, что его снова звали. Вот так уже трижды вызывали его к следователю, маленькому, очень подвижному человеку с плоским широким лицом, похожим на глиняное блюдо. Рябчук — так звали следователя — слушал Копырева молча и почти не задавал вопросов, склонив голову набок и часто-часто моргая небольшими глазками в густой, но совершенно белой опуши ресниц. И брови у следователя были белыми, и редкая поросль вокруг крупной плеши тоже была белой.
Рябчук слушал Копырева, как бы делая ему одолжение, его словно бы и не интересовал рассказ, потому что он якобы знал уже все наперед из того, что скажет допрашиваемый. И каждый раз, выслушав Копырева, следователь тяжело вздыхал, доставал из потрепанной полевой сумки бумагу, ручку и, до надоедливости не спеша, заполнял протокол допроса.
— Прочтите и подпишите, — говорил он каким-то безразличным голосом и совал в руки Копыреву бумагу вместе с синей потрескавшейся авторучкой.
Плохо разбирая почерк следователя, Копырев кое-как читал протокол допроса, ставил свою подпись, и Рябчук каждый раз говорил:
— Пока, — он делал паузу. — Пока можете быть свободны.
Закончив последний допрос, Рябчук, внимательно глянув в лицо Копыреву, будто только сейчас увидел его, сказал:
— Ну, парень, кажется, тебе крышка. Пока, — снова привычная пауза. — Пока будь свободен.
На каждом из допросов Копырев подробно рассказывал о дне, предшествующем пожару, о том, как увидел огонь, как тушили они его, как рубили просеку. По поводу произведенного пожига говорил, что сделал его сам, по собственной инициативе. Тут он неизменно добавлял: «Как огонь в шурфе разжег, никто не видел. Я скрытно, в утайку…» И каждый раз в этом месте Рябчук как бы невзначай ронял: «Шила в мешке не утаишь».
На последних двух допросах к уже рассказанному Копырев добавлял, что виновным считает себя только в пожаре, возникшем на левом берегу Чоки. Так посоветовал говорить ему Ефимов, и он так и говорил, подразумевая под этим, что пожар, возникший за Чокой, был погашен, а вот этот, новый, страшный, разлившийся огненным паводком на тайгу произошел уже по вине самих пожарных.
Копыреву противно было валить вину на других. И он никогда не сделал бы этого, если бы Ефимов не убедил его, что пожарных все равно не накажут. С них и спрашивать не будут, а вину с экспедиции снимут. Что поделаешь? Лес сгоревший не вернуть, а к чему еще и страдать людям, к примеру ему, Ефимову. Другое дело, если бы надо было пострадать за людей.
Вчера с патрульного вертолета сообщили, что в верховьях ручья Дюдикан огонь закольцевал отряд геологов. В отряде две девушки и мужчина. Вывезти их вертолетом невозможно. Копырев только услышал об атом, не задумываясь, вызвался идти на помощь к геологам. Впятером они прорвались через огненное кольцо. От жары на голове трещали волосы и начинала тлеть одежда, но «экспедиторов» все-таки вывели. Уже когда огненный вал остался позади и они все вместе брели по малой воде Дюдикана, одна девушка потеряла сознание. И они понесли ее поочередно на руках. Когда девушку нес Копырев, она накоротко пришла в сознание, непонимающе посмотрела в его глаза, скривила губы, и большая слезинка скатилась по щеке и упала на его руку. Он долго ощущал эту теплую капельку, а сердце его жгла какая-то неутешная жалость не просто к этой девушке, а ко всем людям. К людям, которые казались ему такими беззащитными и слабыми.
— Устал? — спросил его кто-то из ребят. — Давай понесу.
— Нет, не надо. Я не устал, — сказал Копырев, с трудом переводя дыхание и прижимая к себе беспомощное тело.
Они остановились отдохнуть у озера. Он бережно опустил свою ношу, на траву, стянул с себя гимнастерку и подложил ее под голову больной.
После отдыха снова вызвался нести девушку.
— Смотри-ка. С виду ты вроде бы и ничего особенного, а гляди-ка, какой приёмистый, — сказал тот, что должен был сменить Копырева. — Давай! Давай мне ее!
— Нет. Я еще понесу.
Так и нес до самого лагеря.
В лагере к нему подошел Ефимов:
— Напрасно рискуешь, Ваня. Не поймут.
— Так ведь я, Сергей Петрович, я ведь не почему-то там…
— Я не о том. Тебя, наверно, арестуют, так вот один-то не теряйся. Как держался до этого, так и держись.
— Как арестуют? Зачем? Ведь тут каждый человек на счету, — недоумевал Копырев.
— Могут арестовать. Так ты помни, уговор наш помни. — И, наклонившись к самому уху, доверительно прошептал: — Мы твоих детей, твою семью не оставим. Это точно!..