Костер
Шрифт:
Раннее утро этого дня прошло особенно хорошо. Ездили в большой компании на автомобилях в Коктебель, купались, собирали на пляже камушки нежнейшего лунного свечения, и Бегичев, за неимением иной упаковки, завязал полупудовую коллекцию, на общую потеху, в мокрые купальные трусики. Вернувшись, Бегичев и Алексей сходили еще раз на море — освежиться — и после завтрака, усталые, решили спать.
Когда, часу в двенадцатом, Алексей проснулся, дверь в комнату стояла настежь, какие-то люди в пижамах отдергивали, на окнах занавески, из коридора слышались голоса.
Бегичев, спустив босые ноги на пол, сидел косматый, с полуоткрытым ртом, видимо не понимая, откуда явились и
Вставай, Алексей. Кончились наши отпуска. Отдохнули. И вообще, брат…
— Война, товарищ Пастухов! — перебил Бегичева сосед по комнате, бодренько затягивая на животе тесемочный пояс пижамы.
— Напали немцы, ночью, — сказал кто-то глухо.
Алексей привскочил на локти. Он услышал шумные толчки в ушах, но этому внутреннему шуму в то же мгновенье будто ответила тишина огромного дома, в которой удивительно прояснился каждый звук. Неожиданно из гостиной нижнего этажа всплыл торжественный голос радио с гитарным отливом и через окно медленно вошел далекий накат морской волны.
Только потом Алексей догадался, кто произнес, как ему почудилась, неприятным тоном «напали немцы». Это был недавно приехавший на отдых другой его знакомый, тоже заводской служащий, по фамилии Сочин. У Алексея были с ним счеты, при встрече в доме отдыха они едва раскланялись. Но в тот момент, который позже Алексей назвал пробуждением в войне, все люди, нечаянно оказавшиеся в комнате, потеряли отличие друг от друга, да если бы тогда Алексей и узнал Сочина, он не удивился бы, что тот пришел. Все это стало не важно.
Дом был словно манием руки переброшен в мир тревожный и странный. Установилось непрерывное хождение по лестницам, коридорам, вестибюлям, всюду хлопали двери, народу будто прибавилось, хотя многие ушли в город. Среди отдыхающих находились приезжие из Москвы, Ленинграда, но были и киевляне, одесситы. Они сразу бросились на телеграф, запрашивать свои семьи о благополучии, самым страшным и чудовищным для них казалось сообщение о воздушных налетах на мирные Киев и Одессу.
Алексей и Бегичев решили выехать из Феодосии в тот же день — в воскресенье. Оба они числились на военном учете в Колпине, под Ленинградом, где служили на Ижорском заводе. Сочин присоединился к ним, и Алексей принял это молча: поступками руководили новые обстоятельства, и было некогда вдаваться в чувство обыденной неприязни к человеку.
На вокзале у билетных касс шумели чуть ли не битвы. Нетерпеливые людские очереди выползали из дверей на площадь. С азартной энергией Сочин пробился к осажденному народом коменданту и, козыряя документами, вырвал у него талоны в военную кассу. Очередь к ней змеилась в самой гуще толпы; выделяясь своим составом, — тут были почти сплошь мужчины и множество — в военной форме.
Бегичев, Алексей и Сочин дежурили за билетами, сменяя друг друга, чтобы после духоты вокзала отдохнуть и размяться на воле. К полудню жара стала нестерпимой. Алексей вручил свои документы Бегичеву и пошел к морю.
Берег был пустынен, только вдали у портовой пристани пестрела подвижная масса людей.
Алексей прилег на горячую гальку. Лениво шелестела по ней утихшая волна. В воде шла мраморная перекличка красок. По поверхности моря расходились круги, как от ныряющих поплавков. Алексей различил близко от берега лоснящийся купол медузы ветчинной окраски. Он поднялся и стал на камень у самой береговой кромки.
Он увидел стадо медуз. Это было нашествие многокрасочных, разнокалиберных тел, игравших на солнце пульсацией своих студенистых тканей. Большинство напоминало
Прозрачные, беспорядочно меняющие свою форму существа будто взвешивали себя в чистой воде, толчками погружаясь и восходя. Их наступление из пучины к берегу было притягательно-красиво и, по всей видимости, бессмысленно.
Алексей обладал особенной чертой: он «задумывался». Вероятно, душевная жизнь не знает каких-нибудь границ отдельных своих способностей. Человек не может только чувствовать или только мыслить. Он всегда чувствует, если мыслит, всегда мыслит, если чувствует. Но сила, с какой проявляют себя эти способности, редко бывает одновременно одинаковой. То мысль, то чувство пересиливают друг друга. И вот бывает, что чувство еще не успело захватить человека, пробуждаясь к полной жизни, а мысль, уже перестав вдумчиво работать, еще не задремала.
Эти мгновенья напоминали Алексею переход через ручей. Случалось, он подойдет к берегу и, не мешкая, вступит на мостик. У него нет никаких намерений, кроме одного — перейти лучей. Но внезапно его что-то удержит, и он долго глядит за стремниной ручья над сверкающей донной галькой, чтобы потом взбежать на другой берег с совершенно перерожденным чувством.
Так произошло и теперь.
Зрелище нашествия несуразных морских чудищ наделило Алексея на минуту застывшим равновесием. Он дивился этому все подавляющему обилию жизней и этому отсутствию в них смысла. Но до одиночества у моря тревога рассеивала его мысли. Теперь удивление перед неисчерпаемой и равнодушной к человеку природой сосредоточило и привело в строй его размышленья.
Он с неожиданным спокойствием признал, что пробуждение в войне означало полную перемену его существования. Ему стало ясно, что он уже подчинен новой цели, которой, вольно или невольно, подчинились все, кто встретил это утро. И, вспомнив, что уже пора возвращаться, Алексей отчетливо увидел вокзал, и волнующиеся толпы у билетных касс, и лица, так резко изменившие свое обычное выражение, и вдруг не подумал, а словно выговорил в уме: «Вот качество, которого уже потребовала война, — терпенье». И он двинулся в город, кинув последний взгляд спокойному морю.
Когда смеркалось, Бегичев, выйдя из дома отдыха в Сад, высыпал под старую тую камушки, собранные на память о коктебельском пляже. Секунду он смотрел на них, потом улыбнулся и медленно разровнял их ногой.
Чемоданы были уже заперты. Алексей и оба его спутника, вечером выехали в Джанкой.
Оттого что они и тут действовали согласной тройкой, их настойчивости поддались все препятствия: они попали в московский скорый.
С каждой сотней километров война упорнее рвалась в поезд. На узловых станциях ожидающие колонны пассажиров, пошумев с проводниками у запертых тамбуров, оставались на перронах ждать следующих поездов, в то время как толки и слухи алчно проглатывались вагонами и уносились дальше в горячую степь. Кто мог протиснуться из купе в коридор к радиорепродуктору, долго не уступал места под черной тарелкой, дребезжавшей и сыпавшей осколками новостей. Все больше рассказов о первых бомбежках передавалось со слов ухитрявшихся проникнуть в неприступный скорый. Все строже делались лица. И уже нигде не слышно было смеха.