Костры амбиций
Шрифт:
Кажется, что зал ходит ходуном, Публика вскакивает, трясет кулаками. Рты разинули. Орут. Прыгают. Еще немного выше, и головой в потолок.
Это будут показывать по телевидению. И весь город увидит. Будут любоваться. Гарлем восстал! Вот так зрелище! Не хулиганы, не подстрекатели, не провокаторы, Гарлем восстал. Восстал весь черный Нью-Йорк. Он — мэр, но не для всех. Он — мэр только белого Нью-Йорка. Дадим ему, суке, прикурить! Итальянцы будут смотреть передачу и радоваться. Ирландцы. И даже белые протестанты англосаксонских кровей. Будут смотреть, сами не понимая, на что смотрят. Сидя в своих кооперативных роскошных квартирах на Парк авеню, на Пятой авеню, на Восточной семьдесят второй улице, на Саттон-Плейс, они будут любоваться сценой
Спуститесь на землю из кооперативных апартаментов, юристы и бизнесмены. Внизу давно уже Третий мир. Внизу — пуэрториканцы, вестиндцы, таитяне, доминиканцы, кубинцы, колумбийцы, гондурасцы, корейцы, китайцы, сиамцы, вьетнамцы, эквадорцы, панамцы, филиппинцы, албанцы, сенегальцы и афро-американцы. Фронтир теперь здесь, выгляньте из оконца, вы, чудо-младенцы! Морнингсайд-хайтс, Сент-Николас-парк, Вашингтон-хайтс, Форт-Трайн-тон — рог que pagas mis! Бронкс — Бронкс уже тоже не ваш. Ривердейл — это как бы последний плацдарм. И Пелам-парквей — свободный коридор до Вестчестера.
Бруклин, ваш Бруклин больше не существует. Бруклин-Хайтс, Парк-Слоуп — всего лишь маленькие Гонконга. А Куинс! Джексон-Хайтс, Элмхерст, Холлис, Джамайка, Озоновый парк — чьи они, вам известно? А как насчет Риджвуда, Бэйсайда, Форест-Хиллза? Вы не задумывались? А Стейтен-Айленд? Вы, домашние мастера-самодельцы, вы все еще воображаете, что затаились в своих домах и ничто вам не угрожает? Думаете, будущему не пройти к вам по мосту? И вы, потомки англосаксов, танцующие на благотворительных балах и владеющие наследственным капиталом, засевшие в своих кооперативных квартирах, где потолки в двенадцать футов и имеются две половины: хозяйская и людская, — вы считаете, вы у себя там, наверху, недосягаемы? И вы, немецко-еврейские финансисты, в конце концов сумевшие подселиться в те же кооперативные дома, чтобы только отгородиться от местечковых толп, неужели вы воображаете, что отгородились от Третьего мира?
Мягкотелые глупцы! Слабаки! Курицы! Коровы! Вот погодите, окажется у вас мэром преподобный Бэкон — и в Муниципальном совете и в Бюджетной комиссии будут заседать одни Бэконы поголовно, тогда посмотрите! Они к вам заявятся прямо на Уолл-стрит, 60 или на Чейз Манхэттен-плаза, 1! Усядутся на край вашего стола, побарабанят пальцами по столешнице и забесплатно обчистят ваши сейфы до последней крупинки…
Совсем рассудок потерял. Что за мысли лезут в голову! Полный бред! Никто никуда не выбирает преподобного Бэкона, никто не устраивает похода на Манхэттен. Мэр это прекрасно сознает. Просто он здесь оказался совсем один. От него отвернулись! Никто ему не сочувствует! Это мне-то! Вот погодите, останетесь без меня, тогда узнаете. Посмотрим, как вам это понравится. Вы позволяете, чтобы я стоял тут один на трибуне, под этим давящим асбестовым потолком…
Буууу!. Йеххх!.. Йахххх!.. Йо!.. Гольдберг!
Сбоку у входа на сцену образовалась толкучка. Лампы слепят глаза. Но он видит: там теснятся, толкаются, одного телеоператора сбили с ног. Некоторые из этих сволочей лезут на сцену, а телевизионщики оказались на дороге. Лезут прямо по спинам. Их отпихивают, оттесняют обратно вниз по ступеням… Это его охрана в штатском, силач Норьехо сталкивает кого-то со сцены в партер… Что-то ударяет мэра в плечо. Больно, черт подери! Банка с майонезом, вон покатилась по полу, «майонез Хеллманс, восемь унций», наполовину выеденная! Швырнули в мэра недоеденной банкой майонеза! В эту минуту его занимает самая несущественная сторона происшествия: кому это взбрело в голову прийти на митинг с недоеденной банкой майонеза?
Огни слепят, чтоб им! Какие-то люди на сцене… дерутся… ну просто настоящее сражение. Норьехо обхватил одного здоровенного детину поперек корпуса, сделал подсечку и швырнул на пол. Двое
— Держитесь вплотную за мной, — говорит он. — Уходим вон в ту дверь.
Он что, улыбается? Кажется, на губах у Гульяджи появилось нечто вроде ухмылки. Он указывает кивком на дверь в глубине сцены. Небольшого роста, с маленькой головой, низколобый, глаза-щелочки, нос приплюснут, над широким, жестоким ртом — ленточка усов, Мэр смотрит на его рот. Неужели он ухмылялся? Не может быть, но кто его знает. Издевательский изгиб губ как бы говорит: «До сих пор был твой бенефис. Теперь командую я».
Эта ухмылка окончательно решает дело. Мэр покидает свой одинокий пост на трибуне. И целиком полагается на маленькую каменную гору — Гульяджи. Остальные тоже здесь, обступили тесным кольцом: Норьехо, Холт, Дэнфорт. Тесная четырехугольная ограда. На сцене полно народу. Гульяджи и Норьехо плечами прокладывают в толпе путь. Мэр продвигается вплотную за ними. А вокруг оскаленные лица. Один какой-то подпрыгивает совсем рядом и орет:
— У, белозадый пидер! У, белозадый!
При каждом его подскоке мэру видны желтые белки выпученных глаз и невероятный кадык размером с добрую бататину.
— У, белозадый пидер! У, белозадый!
Дорогу загородил долговязый заводила, собственной персоной. Тот, с серьгой и вывернутыми локтями. Между ним и мэром — Гульяджи, но долговязый больше ростом, он возвышается над Гульяджи и вопит прямо в лицо мэру:
— Вон отсюда! Воон!
И вдруг начинает оседать, выкатив глаза и разинув рот. Это Гульяджи с размаху двинул его в солнечное сплетение.
Гульяджи добрался до двери. Открывает. Мэр идет следом. Остальные трое подталкивают его сзади. Он чуть не ложится Гульяджи на спину. Ну, спина! Не мускулы, а камень.
Спускаются по какой-то лестнице. Подошвы стучат о железо. Вроде бы цел. Преследования нет. Опасность миновала… И тут сердце у него екает. Они даже не преследуют его! Он им был не нужен. И в эту минуту он все понял. Понял прежде, чем до конца осмыслил.
Я совершил ошибку. Спасовал перед ухмылкой. Смалодушничал. И теперь все пропало.
1
Властитель Вселенной
В это же самое время в точно такой кооперативной квартире, о какой подумалось мэру: потолки в двенадцать футов… две половины, одна для белых хозяев протестантского вероисповедания, англосаксонского корня, другая для прислуги, — в холле на каменном полу стоял на коленях Шерман Мак-Кой и старался пристегнуть поводок к ошейнику таксы. Пол был из темно-зеленого мрамора, он тянулся бесконечно во все стороны и доходил до широкой дубовой лестницы, которая одним великолепным изгибом вздымалась на целый этаж вверх. При одной мысли о подобной роскошной квартире любой житель Нью-Йорка, да, собственно, и всего мира начинает корчиться на костре зависти и алчбы. Но Шермана Мак-Коя сейчас жгло только желание на полчаса вырваться из этого своего показательного рая.
Вот почему он, стоя на коленях, и воевал с таксой. Собака, по его замыслу должна была послужить как бы выездной визой.
Глядя сейчас, как он елозит по полу, одетый по-домашнему в клетчатую рубаху и джинсы цвета хаки, на ногах туфли-мокасины, вы бы ни за что в жизни не догадались, что за импозантную фигуру он представляет собой обычно. Вполне еще молодой… тридцать восемь лет… рослый, шесть футов один дюйм (почти)… осанка потрясающая, можно сказать царственная (так же царственно держался всю жизнь и его отец, Лев «Даннинг-Спонджета»)… густые рыжеватые волосы… длинный прямой нос… выступающий подбородок… Подбородок служит предметом его особой гордости — подбородок Мак-Коев, вот и у старого Льва такой же. Мужественный, крупный, чуть округлый, как рисовали Гибсон и Лейендеккер на портретах йейльских выпускников. Аристократический, если хотите, так считал Шерман. Он был тоже выпускник Йейля.