Котенок. Книга 2
Шрифт:
— Делаю этот мир лучше, — пробормотал я. — Выжигаю ересь.
Положил папку в раковину, вынул из коробка спичку. Спичка охотно вспыхнула, на её кончике заплясало крохотное пламя. Дверь вздрогнула от мощного удара. Волкова не умокала: требовала впустить её в ванную комнату. Я вынул из папки старую газету (ту самую: с поделённой на две части иллюстрацией), поднёс к ней уже наполовину сгоревшую спичку. «Гори, гори ясно, чтобы не погасло…» — вспомнил песню из старого (даже по нынешним временам) мультфильма. Огонь охотно набросился на газетную бумагу — та вспыхнула и закоптила: словно выпустила из себя «нечистый дух».
— Крылов!!! — кричала Алина. — Открой!!!
Одну за другой я скармливал пламени старые газеты — они ярко вспыхивали, словно пропитанные бензином. Клубы тёмного дыма поднимались над ванной, струились в сторону тихо гудевшей вытяжки. Любезно вставленные Алиной закладки помогли мне быстро найти нужные места в журналах. Страницы, где упоминали Леонида Лившица, я безжалостно выдирал и бросал в таз: в огонь. Туда же (целиком) швырял газеты — они сгорали быстрее журнальных листов. Надеялся, что от моего действа у «известного литературного критика и искусствоведа» хотя бы покраснеют уши. «Оторвать ему нужно эти уши, — подумал я. — И не только уши». Письма горели ничуть не хуже газет. Но они меньше дымили (потому что в них не было цитат литературного критика Лившица). Их дымок выглядел светлее. Он тоже улетал к вытяжке — «возвращался в карму» адресантам, настрочившим злые и гневные послания поэтессе-школьнице.
— Лети, лети лепесток через Запад, на Восток… — бормотал я.
Ронял в огонь послание очередного советского «гражданина с активной жизненной позицией» — словно колдовал над огнём (как злая Гингема из повести «Волшебник Изумрудного города»). Письма сгорали быстро. Но их было много — мне поднадоело сминать их и опускать в алюминиевый таз. Но сжечь все сразу я не решился. Сам себе напомнил, что уберёг Алину Волкову от падения из окна не для того, чтобы она задохнулась при пожаре. К просьбам хозяйки квартиры открыть дверь присоединила свой голос и Кукушкина. Её жалобные возгласы «Ванечка, открой, пожалуйста» я слышал, когда Волкова вдруг умолкала. Вот только кричала Лена неуверенно. Её голос показался мне не грозным и требовательным, а испуганным. Я вынул из папки очередное письмо — последнее. Поднёс его к уже затухавшим языкам пламени. Огонь снова ярко вспыхнул — на прощанье. Бумага потемнела, быстро превратилась в угольки и пепел.
Распрямил спину, сполоснул под краном руки. Подобрал с пола изуродованные журналы и положил их в папку. Две грязно-белые завязки завязал бантом. Заметил кружившиеся в воздухе крупинки пепла — те плавно опустились на раковину.
Я вздохнул, бросил прощальный взгляд на миску, из которой уже не поднимался дымок. Поправил очки, щёлкнул замком и распахнул дверь. Увидел широко открытые глаза Волковой.
— Крылов! Что ты здесь делал?!
Алина сжимала кулаки, порывисто дышала.
Из-за её плеча выглядывала Лена Кукушкина.
Я вручил хозяйке квартиры заметно истощавшую папку и коробок со спичками. Волкова торопливо развязала тесёмки, заглянула под журналы. Подняла на меня глаза.
— Крылов, а где… всё? — спросила она.
— Жечь было наслаждением, — сказал я.
Запоздало, но сообразил, что процитировал первую фразу из романа Рея Брэдбери «451 градус по Фаренгейту».
— Крылов, ты… с ума сошёл? — сказала Алина.
Она оттолкнула меня, подбежала к ванне. Жалобно пискнула, словно получила удар в живот. Обернулась.
— Что ты наделал? — сказала она.
— Избавился от мусора.
Из глаз Волковой, догоняя друг друга, покатились слёзы.
— Ты всё сжёг? — сказала Алина. — Зачем? Почему?
Она громко всхлипнула.
Кукушкина издала тихое «ой», прижала к щекам ладони.
— Читай перед сном художественную литературу, Волкова, — сказал я, — а не выдумки спятивших искусствоведов. Для новых сеансов мазохизма сходишь в библиотеку. Там и найдёшь все эти идиотские статьи, если захочешь.
Я указал на замершую у стены Лену.
— Слушай Кукушкину, а не всяких там литературных критиканов, — сказал я. — Ей нравятся твои стихи. Значит: они хорошие. Все эти критики — на самом деле поэты-неудачники. Они тебе попросту завидуют. Поверь моему опыту.
Пожал плечами.
— Сам я стихи не люблю, если их нельзя петь. Но Кукушкиной верю больше, чем этому Леониду Лившицу. И ты, Волкова, прислушивайся именно к её словам: это она потребитель твоего контента, а не тот «известный» горе-критик.
Алина правой рукой прижала к груди папку — левой указала в прихожую.
— Уходи, Крылов, — сказала она.
Кукушкина всхлипнула.
Я кивнул.
— Как скажешь.
Надел куртку, сунул ноги в ботинки.
— Я тебя ненавижу, Крылов, — произнесла Алина.
По её щекам скользили слёзы.
— Вот и напиши об этом новое стихотворение, — сказал я.
Жестом подозвал к себе Кукушкину — семиклассница подошла.
Я шепнул ей на ухо:
— Присмотри за Алиной.
Лена кивнула.
— До завтра, Волкова! — сказал я.
И перешагнул через порог.
Захлопнул дверь, спустился на один лестничный пролёт и остановился. Снял правый ботинок, увидел на своей пятке мокрое пятно. Озадаченно хмыкнул. Принюхался. Покачал головой.
Произнёс:
— Ну и гад же ты, Барсик!
Утром (по пути в школу) я спросил у Кукушкиной:
— Как прошёл вечер?
Лена вздохнула.
— Нормально, — ответила она. — Алиночка плакала.
В понедельник перед уроком Волкова со мной не поздоровалась. Она вошла в класс перед самым звонком, вместе с учительницей. Заняла своё место за партой. Молчала. Будто не замечала меня. Но сдвинула учебник на середину столешницы.
Во время урока я отметил, что моя соседка по парте снова пришла с подкрашенными тушью ресницами. Унюхал и едва уловимый запах её духов. Ни разу на протяжении всего урока не увидел на лице Алины улыбку; не заметил в ярко-голубых глазах Волковой и блеск слёз.
После занятия Алина вдруг схватила меня за рукав, помешала выбраться из-за парты.
— Сиди, Крылов, — сказала она.
Выждала, пока шумная толпа наших одноклассников покинет класс. Вынула из портфеля четыре синие «общие» тетради большого альбомного формата. Положила их на стол — туда, где во время занятия находился учебник.