Крамола. Книга 2
Шрифт:
Она снова зарыдала, замотала головой.
— По совести надо жить, — сказала мать Мелитина. — Совесть, голубушка, и будет твоя вера… Вот она тебя сейчас и мучает…
— Я уж ни есть, ни спать не могу, — всхлипывала хозяйка. — Чуть прикрою глаза — слышу: плачет он, пищит… Матушка! Скажи, посоветуй — как жить?! Я ведь скоро с ума сойду! Пожалей меня, скажи!
— Сказать-то скажу, да согласишься ли? — вздохнула мать Мелитина. — Хватит ли терпения да жалости у тебя…
— Хватит! Как скажешь, так и сделаю!
— Трудно будет, характер свой
Хозяйка затихла, напряглась, потом горько и сокрушенно спросила:
— Мне в Бога поверить надо, да?
— Что ты, милая! — вздохнула мать Мелитина. — Вера — это ведь не от нашей охоты или по обязанности. Вера в любви. Коли Бога любишь, так душа твоя всем людям открыта. Как же не любить, если человек создан по образу и подобию Божьему?.. Не могу я греха твоего отпустить. Искупить его нужно.
— Как же, матушка? Чем?
— Любовью да страданиями.
— Значит, молиться, замаливать, — обреченно сказала хозяйка.
— Молиться за тебя я буду, — успокоила мать Мелитина. — А ты живи. Живи да за людьми ухаживай, коль приставлена сюда. За нищими, за убогими. Мой за ними, стирай, убирай. Помогай им через силу. Тебе тошно, а ты все равно делай. Есть захочешь — пока они голодные, не ешь; спать захочешь — пока они не уснули, не спи. Им холодно — тебе холодно. Как за ребеночком своим, за ними ухаживай. Когда же почувствуешь, что любишь их, нищих да убогих, когда их болячки на тебе болеть станут — искупится твой грех.
Хозяйка притихла и долго лежала без движения. Потом встрепенулась, села на кровати:
— Сколько же ждать-то мне?
— Не знаю, — уклончиво ответила мать Мелитина. — Может, до утра, а может, и всю жизнь, к старости… Да ты не сомневайся, терпи, когда тяжело. Сколь грех твой тяжел, столь и терпение велико.
— Матушка! Матушка! — вдруг зашептала хозяйка сорванным голосом. — А верно говорят, будто души младенцев в ангелочков превращаются?
— Верно, голубушка, — вздохнула мать Мелитина. — Безгрешные они. Твой же ребеночек и вовсе мученическую смерть принял.
Хозяйка громко зарыдала, захлебнулась слезами.
— Мучает он меня!.. Над головой моей вьется… И плачет! И плачет!
Казалось, она впала в безумство, однако через мгновение голос ее стал сухим и жестким. Перевернувшись вниз лицом, она ударила кулаком по подушке:
— Лучше бы я тебя не пускала! Лучше не пускала бы!.. Голубушка, голубушка, а сама меня не любишь!
— Люблю, — не сразу сказала мать Мелитина. — Потому и молиться за тебя стану.
— Не верю! — сквозь зубы выдавила хозяйка. — Никому не верю! Меня никто не любит: ни мать, ни секретарь… И ты не любишь. Все вы только выгоду ищете. Мать хотела, чтоб я за секретаря пошла, а тому лишь бы переспать со мной… А ты из-за теплого угла!
Мать Мелитина тихонько встала, взяла на руки спящего Прошку Греха и под тяжелое молчание хозяйки пошла на улицу, к костру, коротать остаток ночи.
И всю эту ночь над Есаульском дул черный ветер.
Рано утром в Доме колхозника поднялась суматоха. На крыльцо выползла горбатая нищенка, закричала, заплакала:
— Матушка!.. Ой, люди добрые!.. Благодетельница-то наша задавилась!
Бородатый странник хладнокровно вынул хозяйку из петли, прямую, негнущуюся, положил на скамейку.
— Чего было злобу-то сеять, коль повеситься думала? — спросил он неизвестно кого. — По-доброму бы, дак хоть поминали добрым словом.
Нищие, убогие и колхозники, те, что по справкам жили в Доме, сбежались в комнату хозяйки, говорили вполголоса, таращили заспанные глаза. Мать Мелитина сложила руки покойной на груди, связала их тесемкой, веки закрыла. Горбатая нищенка скакала вокруг, причитала:
— Как же ты решилась на эдакое? Да кто ж тебя в веревочку эту сунул? Какое печаль-горе жизню твою задушило-о?..
Бородатому страннику надоело слушать нытье, и он цыкнул:
— Замолчь, бабка! Не велика и потеря…
— Да как же не велика-то? — еще пуще заголосила горбатая. — Ить человек был! Челове-ек…
— Токо жила и делала по-скотски, — не сдался странник. — Нас и за людей не считала.
— Не держи уж зла, чего ты? — плача, заметила нищенка. — Вот ведь ночевать пустила. Знамо, была душа, ежели откликнулась…
Лицо висельницы становилось покойным, гримаса страдания разглаживалась, расходилась, словно круги по воде. Черный ветер улегся на рассвете и перестал звенеть стеклами в окнах. Постоялый народ незаметно разбегался, поскольку вызванная милиция стала составлять протокол и допрашивать свидетелей. Опять гуртились возле костра и пекли картошку. Безногий инвалид тяжело подтащил свой обрубыш поближе к матери Мелитине, достал что-то из мешка.
— Вот, глянь-ко… На столе нашел.
Мать Мелитина развернула клок бумаги. Химическим карандашом было нацарапано: «В смерти моей виноват комсомольский секретарь Яков Боровиков, В чем и подписываюсь».
— Он теперь у меня вот где! — калека потряс могучим кулаком. — Я из него теперь всю кровь высосу!
— Дай мне, — шепотом попросила мать Мелитина. — А я как-нибудь распоряжусь.
— Не-ет, — засмеялся инвалид. — Ты не сумеешь!.. Он меня на руках носить станет. Я на него верхом сяду. И погонять буду!
Мать Мелитина кинула бумажку в костер, огонь как-то нехотя лизнул ее — не хотело гореть обвинительное слово! — покуражился вокруг и все-таки проглотил. Осталась лишь скукоженная, черная тень от записки, на которой еще проступали пепельные каракули. Мать Мелитина размешала палкой этот бумажный остов, и все пропало. Инвалид молча вытерпел, потом тихо спросил:
— Неужто и его спасти хочешь?.. Ее-то ты не спасла.
— Тебя хочу спасти, — вымолвила она.
— Что меня… — глупо сказал тот. — Богу-то и отдать нечего. Располовинили душу на земле.