Красавчик
Шрифт:
Мы прошли в спальню. Рене спросила, хорошо ли я закрыл дверь.
— Кажется, да, — ответил я неуверенным тоном, чтобы у нее осталось сомнение.
— Я схожу проверю.
— Успеется. Кто может прийти к нам в такое время? Расскажи лучше, как дела у детей.
Настаивать Рене не посмела. Она говорила спокойно, не переставая улыбаться, но временами голос ее вдруг срывался и она бросала быстрый взгляд в сторону прихожей. Ей пришлось терпеть добрых четверть часа, пока наконец я не снял пальто, — это дало ей предлог выйти, чтобы отнести его на вешалку. Сейчас же я услышал, как захлопнулась входная дверь. Теперь Рене могла не опасаться, что ее возлюбленный, неслышно прокравшись по темному коридору, поскребется в дверь спальни. Когда она вернулась, я прочитал на ее лице полную умиротворенность.
— Не ходи, я открою сама!
— Но ты неодета, — возразил я, уже переступая порог.
Я пошел по коридору, а Рене высунулась из спальни.
— Рауль, не ходи, прошу тебя! Может быть, это опасно! Рауль! — так громко, что ее наверняка было слышно этажом выше, крикнула она.
Я выглянул на лестничную площадку, снова закрыл дверь и вернулся в спальню. Рене уже сидела в прежней позе, поигрывая туфелькой, и смотрела на меня с ласковой насмешкой. Мы вернулись к прерванному разговору. Она явно взыграла духом, радуясь своей находчивости, выручившей ее из опасного положения.
— В общем, — сказала она, выслушав мой рассказ, — ты, можно сказать, съездил впустую.
— Результаты и правда незавидные, — ответил я. — Я надеялся на большее. Все было против меня. Не мог же я предвидеть, что цены на металл катастрофически упадут на третий день после моего приезда.
— Ну ладно. Тут твоей вины нет: ты никогда не отличался умением предвидеть. Что поделаешь? Но скажи на милость, почему, раз уже на третий день стало ясно, что нет никаких шансов заключить сделку, ты не сразу поехал домой?
— Понимаешь, просто не мог. Все время надеялся: вдруг все-таки удастся что-нибудь сделать, надо же было хоть окупить поездку.
— Бедняжечка ты мой, видно, уж какой ты есть, таким и останешься. Ну да ничего, я рада, что ты наконец дома, — сказала Рене, снисходительно и ободряюще улыбаясь мне.
А я вдруг понял, что оправдывался перед ней, словно был в чем-то виноват. У Рене так давно вошло в привычку читать мне подобные нотации, а я так давно привык безропотно и боязливо их выслушивать, что и на этот раз по инерции подчинился ее покровительственному тону и, забыв о своей роли мужа-обличителя, смиренно склонил перед ней голову. И хотя вопрос был уже исчерпан, так что возражать не имело смысла, я самым нелепым образом раскипятился.
— Хорошенькая встреча! — сказал я и усмехнулся. — Три недели меня не было дома, и вот я возвращаюсь только для того, чтобы выслушивать от жены, что я тупица и что я, увы, какой уж есть, таким и буду. Нечего сказать, приятно! Может, я явился не вовремя, нарушил твои планы, скажи уж прямо!
Последняя фраза показалась мне особенно хлесткой и меткой. Выговаривая ее, я словно смотрел на себя со стороны: и тон, и выражение лица — все как нельзя лучше подчеркивало содержащийся в словах намек. Но я не учел главного. Образ, который рисовался в моем воображении, вот уже несколько часов как перестал соответствовать действительности. И я вскоре заметил это, увидев в зеркале свое подлинное лицо. Это внезапное напоминание неприятно поразило и окончательно взбесило меня.
— Послушай, Рауль, это смешно. И ты сам понимаешь, что не прав, — с мягким упреком сказала Рене.
— Конечно, тебе смешно, я это и так знаю, можешь не объяснять. Я уже давно понял, как ты ко мне относишься и что я, по-твоему, за тип. Во-первых, я, вот именно, смешон. Далее: я мужлан, к тому же толстокожий. Мне известно, что, выйдя за меня, ты совершила ошибку. Что все годы, которые мы прожили вместе, ты старалась как-нибудь приспособиться и извлечь из этой ошибки пользу. Мне не хватает тонкости, обаяния — в общем, того, что нужно женщине для счастья. Одно слово — мужлан. Да-да, ничего другого я от тебя и не жду. У тебя, правда, хватает терпения жить с такой посредственностью, как я, но скрыть от мужа, что ты о нем думаешь, это уж тебе не под силу. Или, вернее, ты всегда считала, что я, по своей толстокожести, ничего не пойму.
Рене поднялась с кресла и смотрела на меня, вытаращив глаза. Она была настолько поражена, услышав из моих уст свои собственные жалобы, к тому же повторенные слово в слово, что даже не пыталась возражать. В полном замешательстве она смогла только пожать плечами, а это еще подхлестнуло меня:
— Ну правильно, ты меня презираешь — это у тебя всегда отлично получалось. Продолжай в том же духе. Чего стесняться! Толстокожий мужлан все стерпит. И даже брыкаться не станет. Мужей надо уметь держать в узде, ежедневно управлять каждым их шагом, и тогда из них можно веревки вить. Прекрасно придумано! Но в один прекрасный день мужу может прийти в голову, что вовсе не обязательно всю жизнь ходить на задних лапках перед своей придирчивой женушкой. Если хочешь знать, я поехал в Бухарест вовсе не по делам, а просто потому, что мне все осточертело: и эта спальня, и ты сама с твоим приторным благонравием. И не собирался возвращаться. Это было чудесное путешествие, какого твой меркантильный умишко не может и представить. И чего только ради я поддался каким-то дурацким угрызениям совести и вернулся в эту затхлую конуру! Передо мной открывался целый мир, я мог ехать куда угодно, мог делать что хочу, так нет же — надо мне было снова замуровать себя в четырех стенах, чтобы тут плесневеть и тупеть.
Меня душили злость и досада. Я словно видел перед собой бурные реки, тропические леса и виноградники, небоскребы и китайские храмы. Я думал о Сарацинке и тщетно звал ее. Рене же, вначале ошеломленная моей проницательностью, постепенно приходила в себя и подыскивала убийственные слова, чтобы осадить меня, как она умела. В ее сощуренных от напряжения глазах уже блеснула идея, но едва она открыла рот, как я повернулся к ней спиной и шагнул вон из спальни, бросив на ходу:
— Ноги моей здесь больше не будет.
Рене вскрикнула, кинулась за мной, снова вскрикнула и разрыдалась. Но поздно, меня уже ничто не могло удержать. Я еду назад в Бухарест, начинаю новую жизнь. Выскочив из дому, я, не колеблясь и не задумываясь ни на секунду, направился на проспект Жюно. Прошел дождь, фонари отражались в лужах на тротуарах. Какой-то озябший бродяга с окурком во рту попросил прикурить, а когда я, не ответив, прошел мимо, мрачно произнес: — Вот так всегда. Даже когда им это ничего не стоит.
Едва войдя в кафе, я сразу заметил Сарацинку. Она сидела в дальнем конце зала, одна за столиком, читала газету и помешивала ложечкой кофе. Я пошел прямо к ней. Услышав, что кто-то подходит, она подняла голову, взглянула на меня, но тотчас снова углубилась в чтение. Я сел за соседний столик лицом к ней и не сводил с нее глаз. Мне казалось, что ее склоненное над столиком лицо светится потаенной радостью. Несколько раз, не поднимая головы, она бросала взгляд на дверь, в ее черных глазах вспыхивало беспокойство и нетерпение. И меня жгла мысль: «Она ждет меня. Думает обо мне». В зеркале, висевшем за спиной у Сарацинки, я натыкался взглядом на свое отражение, но старался не видеть его, глядеть только на ее лицо и все еще надеялся на чудо. Вот она сложила газету, подняла голову и осмотрелась по сторонам. Ее взгляд скользнул и по мне, но не задержался ни на секунду, словно я был неодушевленным предметом. Я почувствовал себя заживо погребенным, задыхающимся под гнетущей тяжестью и лишенным возможности подать признаки жизни. Наконец я заставил себя встать и сделать несколько шагов к ее столику. Она приняла меня за навязчивого кавалера и нахмурила брови. Я пролепетал:
— Простите, мадам, Сарацинка — это вы?
Удивленная, а больше настороженная таким вопросом, она утвердительно кивнула. Подходя к ней, я еще не знал, что скажу, — увы, мне не оставалось ничего другого, как только самому окончательно разрушить свои надежды. И я сказал, ужасаясь собственным словам:
— Мой друг Ролан Сорель попросил меня извиниться за него перед вами. Ему пришлось неожиданно и надолго уехать из Франции. Как я понял, он не знал ни вашего имени, ни адреса.