Красавчик
Шрифт:
— Алло, Рауль? Я в Сен-Жермене с детьми. Звоню тебе, потому что уже половина пятого, а дядя Антонен хочет свозить нас в Понтуаз, познакомить со своими старыми друзьями. Не слишком это далеко? Как ты считаешь?
— Да, далековато. Но в любом случае за меня можешь не беспокоиться. Через сорок минут я улетаю в Бухарест.
Рене охает от неожиданности. Я объясняю ей, зачем еду.
— Ты уверен, что не ввязываешься в какую-нибудь авантюру? — спрашивает она.
Ее волнение меня умиляет. Узнаю свою здравомыслящую супругу: я всегда гордился ее благоразумием и экономностью. Милая Рене. Еще не было случая, чтобы я вложил деньги в то или иное предприятие, не посоветовавшись с нею, и благодаря этому мне неизменно сопутствовала удача. И подумать только, что всего минуту назад я тискал в темноте свою секретаршу! Краска стыда заливает мне лицо. Какой же я все-таки негодяй! Если бы я не боялся огорчить Рене, то во всем бы ей признался. Удивительно: при одном только звуке ее голоса во мне пробуждается тяга к целомудрию. Стоит ей заговорить, как застрявшие у меня в памяти образы женских мордашек, бюстов, ножек
Надолго ли я уезжаю, спрашивает Рене. Это смотря какой оборот примут дела. Сейчас трудно сказать что-либо определенное. Но я сделаю все, чтобы вернуться как можно скорее. К тому же я буду часто писать ей оттуда (легко сказать!). Рене всхлипывает. Бедная моя девочка и бедный я. Поцелуй за меня детей. В горле у меня стоит комок. Простонав: «Дорогая!» — я отрываюсь от телефона. Кладу в карман сорок тысяч франков, оставленных Люсьеной на столе, и мне кажется, что я обкрадываю сам себя.
IV
Выбравшись из агентства украдкой, как вор, я решил зайти домой, рассудив, что служанка, пользуясь отсутствием хозяйки, наверняка ушла и оставила квартиру без присмотра. По дороге на улицу Коленкура, в такси, я впервые подумал, не попробовать ли мне соблазнить Рене. Я не сомневался, что эта попытка заведомо обречена на провал, но на худой конец я мог бы стать ей просто другом. Женщины нередко испытывают признательность к человеку, давшему им возможность продемонстрировать свою добродетель. А годика через два-три память о муже неизбежно начнет стираться, и Рене, быть может, задумается о том, что детям нужен отец.
Служанки действительно не оказалось дома, так что я преспокойно забрал все что нужно: белье, туалетные принадлежности и костюм. Выходя на улицу, я заметил над входной дверью стандартную табличку: «Сдается квартира». Внизу мелом было приписано: «меблированная». Я отправился в кафе Маньера, самое известное на улице Коленкура, и оставил там чемодан, пальто и шляпу. Не холодно — можно ходить и в костюме, с непокрытой головой. Впрочем, эта предосторожность была излишней: консьержка почти наверняка не видела ни как я входил в дом, ни как выходил. В половине шестого я постучался в дверь ее комнатки. Она проводила меня в квартиру, которая оказалась на шестом этаже, как раз над моей собственной, и к шести часам я уже поселился в новом жилище под именем Ролана Сореля — хотелось сохранить свои инициалы. Плата составляла девятьсот франков в месяц — вполне приемлемо для квартиры из трех комнат, кухни и ванной, к тому же обставленной комфортабельно и с гораздо большим вкусом, нежели моя. Окно спальни выходило на улицу над балконом пятого этажа, по которому еще сегодня утром после завтрака я расхаживал с сигаретой в зубах, — на нем лежала теперь говорящая кукла Туанетты. А высунувшись из окна, я мог видеть край ковра нашей спальни, располагавшейся под моей нынешней. С тех пор мне не раз снился один и тот же сон: я стою на подоконнике, потом, пятясь, отступаю от стены прямо по воздуху, чтобы заглянуть внутрь квартиры на пятом этаже, но чаще всего жалюзи закрыты и ничего не видно, и я или отступаю все дальше и дальше, прочь из Парижа, к самой деревне, где родился, или же парю над улицей, дожидаясь, пока откроются жалюзи, и усталость распирает меня до того, что в конце концов, огромный, распухший, я оказываюсь заклиненным меж рядами домов и понимаю, что жить дальше не имеет смысла.
Какое-то время я тупо и бесцельно бродил по комнатам. Мебель, похоже, подобрана женщиной: квартира изобиловала удобно расположенными зеркалами, так что я получил возможность лицезреть себя анфас, в три четверти и в профиль. И нашел, что я не так уж привлекателен, как мне показалось в кафе на улице Сент-Оноре. Черты лица действительно были безупречны и гармоничны. Однако недоставало изюминки, какого-нибудь изъяна или асимметрии — чего-то, что оживило бы эту блеклую физиономию. В любом совершенстве есть некая неподвижность, не свойственная жизни. Глядя на себя, я попробовал улыбнуться, засмеяться, и на моем лице заиграла этакая слащавая жеманность. Правда, улыбался я через силу. Вполне естественно, что вид у меня при моем нынешнем состоянии был несколько пришибленный, но вдобавок это омерзительно-томное выражение! «Нет, с такой физиономией нечего и думать понравиться Рене, — заключил я. — Если бы ей, бедняжке, и довелось когда-нибудь выказать расположение мужчине, то только не такого типа». Я пожалел о своей прежней физиономии: насупленной, упрямой, неприветливой, но живо отражавшей все душевные движения.
Примерно без четверти семь я вышел и стал бродить неподалеку от дома, надеясь увидеть, как возвращается Рене с детьми. Улица Коленкура, описывающая кривую на склоне Монмартра, самая живописная в Париже. Она похожа на дорогу в рай: обсаженная молодыми, в любое время года трогательными деревцами, она начинается от Монмартрского кладбища и поднимается к небу. В своей самой аристократической части, то есть вблизи вершины кривой, она не пересекается ни с какой другой улицей. Метров двести по обеим сторонам без единого просвета тянутся высокие дома со сводчатыми фасадами. Иностранец, забредший в это глубокое ущелье с единственным чаянием выйти к базилике Сакре-Кёр, с содроганием думает, уж не заколдовано ли это место, и с робкой учтивостью спрашивает у встречного дорогу. Два ряда автомобилей замерли вдоль тротуаров, они изгибаются вместе с улицей и смыкаются где-то в бесконечности. Их оставляют у дверей своих домов наиболее зажиточные обитатели улицы, пока выводят своих собак помочиться на пороги самых убогих лавчонок, чтобы подольститься к бакалейщикам побогаче, да и просто ради собственного удовольствия. У жителей этого ущелья — что весьма необычно, если не уникально для северных кварталов Парижа — нет ни кафе, ни даже забегаловки, и чтобы утолить жажду, им приходится подниматься до заведения Маньера, туда, где улица наконец размыкает свои глухие стены и вырывается на простор, сливая свои деревья с деревьями проспекта Жюно. На этом перекрестке лет уж десять жили мы с Рене и детьми.
Я не торопясь спустился до кафе Поля, солидного заведения на пересечении с улицей Ламарка, — начиная с этого места улица Коленкура меняет облик и запросто соседствует с прилегающими улочками. Этим теплым сентябрьским вечером люди, с которыми я обычно раскланивался, теперь меня не узнавали, зато сама улица и дома на ней остались мне верны. Иначе говоря, я, сам того не замечая, повторял маршрут своих обычных прогулок — проходил по тем же местам, останавливался у тех же витрин. Наконец я обнаружил, что стою и любуюсь Ивовой улицей, которая всегда представлялась мне прекрасным уголком Японии, причем иногда мне явственно виделась в конце ее гора со снежной верхушкой. Тогда я подумал, что если Ивовая улица, и витрины, и все кругом осталось для меня прежним, значит, и во мне самом мало что изменилось. Просто на некоторое время моя семейная жизнь как бы раздвоится, будет протекать на двух соседних этажах. Не пройдет двух-трех лет, как я добьюсь солидного положения, способного прельстить осмотрительную мать семейства, и под другим именем вновь стану мужем своей жены; тогда я переселюсь опять на пятый этаж, и все будет так, будто ничего не произошло.
Успокоившись и уже не так остро переживая постигшее меня несчастье, я повернул назад. День угасал. Женщины с сумочками в руках спешили домой. Среди них попадались и хорошенькие, но мужчины их не замечали: уткнувшись в газеты, они пожирали глазами кричащие заголовки. Я же еще не успел купить газету и потому обратил внимание, что некоторые из женщин поглядывали на меня с явным интересом и иногда даже оборачивались вслед. Возле углового здания, которое подобно носу корабля выдавалось вперед у слияния проспекта Жюно с улицей Коленкура, меня обогнала молодая женщина, и раньше не раз попадавшаяся мне на глаза. У нее были темные волосы, черные глаза, высокая грудь, крутые бедра — пышность форм подчеркивало перетянутое поясом облегающее платье — и на редкость стройные ноги. Еще накануне я видел ее и, как обычно, тайком пожирал глазами. Тогда она на меня даже не взглянула. Она просто не замечала меня, и это было до того обидно, что я порой еле сдерживался, чтобы не сказать ей что-нибудь оскорбительное. Если иногда, в промежутках между этими мимолетными встречами, я вспоминал о ней, что случалось, впрочем, не часто, то мысленно называл ее Сарацинкой — наверное, из-за ее черных глаз и плавно покачивающихся бедер. Теперь же, сворачивая на улицу Коленкура, Сарацинка наконец удостоила меня взглядом, и не беглым, а пристальным и настойчивым. От этого нежданного ответа на прежние немые призывы кровь закипела в моих жилах. На какое-то мгновение Сарацинка оказалась бок о бок со мной и так поглядела на меня украдкой, что я едва не заговорил с ней, но, вспомнив о жене, дал ей уйти вперед и шел за ней до кафе Маньера — она свернула в него, я же прошел мимо. Поостыв, я подумал о том, что из-за своей привлекательной наружности могу утратить душевный покой. Правила, которыми я ограничивал себя до сих пор, вдруг стали для меня необязательными. Бедняку легко гордиться своей стойкостью перед соблазнами, которым поддаются богачи. Он ведь и понятия не имеет, что искушение искушению рознь: неимущих оно лишь опаляет, имущих же увлекает прямиком в преисподнюю. Будучи некрасивым или, скажем так, обладая заурядной наружностью, я гордился тем, что неподвластен чарам Сарацинки. Мне казалось, что все дело в моей силе воли, тогда как в действительности мне просто не на что было надеяться.
Наступил вечер, а жена все не возвращалась. Огни уличных фонарей затмили последние проблески дневного света, и прохожих становилось все меньше. Я зашел в «Мечту» — из этого маленького кафе превосходно просматривался весь перекресток — и уселся за столик у самой витрины, чтобы уж наверняка не пропустить Рене.
Вообще-то «Мечта», где собираются пропахшие потом работяги и где принято чокаться с хозяином, внушает мне некоторую брезгливость. Но, случайно познакомившись кое с кем из местной богемы, я иногда наведываюсь с ними в это заведение пропустить у стойки стаканчик. Удовольствие не ахти какое, зато при случае я хвастаю перед друзьями, давая им понять, что знаком с известными художниками, да и сам достиг достаточно высокого положения, чтобы позволить себе зайти в «Мечту», не опасаясь, что меня примут за коммивояжера или приодевшегося шофера. Летом, когда у нас бывали гости, Рене никогда не упускала возможности показать им с балкона крохотную террасу кафе и, смеясь, сообщить: «Вон там — клуб моего мужа. В этом роскошном заведении его нередко можно увидеть за стойкой рядом с какой-нибудь знаменитостью». Все неизменно покатывались со смеху, как будто в том, что я посещал «Мечту», было что-то нелепое и забавное. И я смеялся вместе с ними.
Удобного места за столиком не оказалось, и я подошел к стойке. Рядом со мною Жубер, скульптор с улицы Жирардона, беседовал с одним из жильцов нашего дома, неким Гарнье. Их разговор я слушал краем уха — все мое внимание было приковано к улице, где вот-вот должна была появиться Рене. Болтая, мои соседи тоже посматривали на тротуар и заметили нашу служанку в белом переднике. Она шла домой с бумажным свертком — должно быть, несла окорок или тертый сыр.
— Глянь-ка, — сказал Жубер, — вон пошла служанка Серюзье. Кстати, что поделывает этот бедняга Серюзье?