Красавчик
Шрифт:
— Ну что, никак не найдете права? — вкрадчиво осведомился полицейский.
Невообразимо скрючившись на сиденье, чтобы дотянуться до кармана на ягодице, дядюшка Антонен пыхтел и потел, силясь расстегнуть непокорную пуговицу. Услышав издевательский вопрос, он распрямился и, испепеляя нахала взглядом, прорычал: — Права? Да на эти права…
Он осекся. Я уже готовился распахнуть дверцу и бежать в заросли. Но тут дядино лицо озарилось широкой улыбкой. Доставая из заднего кармана корочки, он небрежным тоном продолжал: — Права? Держите, вот они, мои права.
Изучив документ, полицейский записал нарушение и объявил: — Вы получаете предупреждение за то, что не включили подфарники в темное время суток.
Дядюшка снова издал рычание. Пинком в ногу я заставил его замолчать и, когда полицейские наконец укатили на своих велосипедах, в свою очередь заорал: — Вы что, нарочно? Задались целью привлечь ко мне внимание? Решили меня погубить? Господи, если б я знал! Ладно, отвезите меня на площадь Звезды, и на сегодня хватит.
Страшно сконфуженный, дядюшка тронулся в путь. Время от времени он поглядывал на меня с боязливым смущением, но я хранил свирепый вид. Наконец он робко предложил подвезти меня до дому.
— Чтобы в довершение всего Рене или дети увидели, как я выхожу из вашей машины? Нет уж, благодарю покорно.
Все же я позволил
— Сегодня у меня неудачный день, — признал он. — Не везет, и все тут. Но это ничего. Вот увидишь, у меня еще появятся замечательные идеи.
— В таком случае подождите, пока я объявлюсь, и посвятите в них меня. Я вам позвоню. И не забудьте, что отныне меня зовут Ролан Сорель.
Напоследок он спросил, не нужно ли мне денег: «Ты только скажи». Распрощавшись с ним, я пошел по улице Коленкура. Она настолько узка, что на ней сумеречно даже днем. Прохожие возникают в круге света под фонарем, затем словно проваливаются во мрак преисподней и вновь оживают под следующим фонарным столбом. Мне казалось, что все это мне снится. Свет на улице был точь-в-точь как обычно во сне, не дневной и не электрический — какой-то неестественный, будто смотришь сквозь закопченное стекло. Остро ощущая свое ничтожество, я шагал и шагал меж двух бесконечных извилистых стен, и то место, где они в перспективе сходились, все отодвигалось и оставалось таким же недостижимым, как и вначале, — безнадежная эта погоня тоже напоминала кошмар. Да и само мое немыслимое превращение разве не служило доказательством, что все происходящее я вижу во сне? Вот сейчас я протяну руку, коснусь теплого плеча Рене и проснусь наконец в своей постели, освобожденный от гнетущей тревоги. Однако голод давал о себе знать, и я обрадовался при виде вывески Маньера.
Войдя в длинный узкий зал, я был несколько ошеломлен бурлившей там жизнью и поначалу не мог различить отдельные лица, а лишь группки за столиками, из которых занято было штук пять-шесть. Я сел за первый попавшийся, пробежал глазами меню и, подперев голову руками, стал представлять себе, как Рене с детьми ужинают сейчас в нескольких сотнях метров отсюда, обсуждая мой отъезд в Бухарест. И только когда подали закуски, я наконец как следует огляделся. Рядом ужинала чета иностранцев, обоим лет по пятьдесят, оба в спортивных костюмах — судя по покрою, из Центральной Европы. За столиками я узнал кое-кого из жителей квартала. Вот на своем обычном месте сидит художник Шазор и по-приятельски терзает одного из сотрапезников невинными с виду вопросами, скрытую иронию которых его жертве было нелегко уловить. По соседству азартно толковали о наплывах и монтаже киношники. А чуть поодаль рядом с другой молодой женщиной сидела Сарацинка и смотрела на меня. За тем же столиком спиной ко мне восседал какой-то плешивый толстяк. Я остановил на них притворно рассеянный, словно отсутствующий взгляд. И некоторое время созерцал Сарацинку, делая вид, будто не только не замечаю, куда она смотрит, но и вообще не вижу ее, погруженный в свои размышления. Выступающие скулы и четко очерченный профиль придавали ее круглому лицу некоторую жесткость и мужественность, что еще более подчеркивалось прической — парой симметричных, высоко подвернутых валиков иссиня-черного цвета. Черные глаза, лишенные бархатистой мягкости, сверкали сухим антрацитовым блеском. Тяжелый шелк лифа льнул к высокой тугой груди. Вырез ее платья, должно быть, открывал толстяку напротив недурное зрелище. Она ела, разговаривала и неотрывно смотрела на меня. Даже поворачиваясь время от времени к соседке, умудрялась держать меня в поле зрения. Наконец я решился ответить на ее взгляд. Глаза ее заблестели ярче, и я почувствовал себя в сладостном плену. Увидев, что я покраснел, она чуть улыбнулась и тоже слегка порозовела, но вовсе не от смущения. Вокруг уже начали обращать внимание на наш немой диалог. Я опомнился и, уткнувшись носом в тарелку, принялся сурово себя отчитывать. Рене, дети, моральные устои. Не следовало забываться и усложнять и без того драматическое положение. Но было трудно прогнать мысль, что сегодня вечером я свободен и никто не потребует отчета в том, как я провел время. Сама добродетельность моей жены в моих глазах служила мне поводом поддаться искушению. Ведь чтобы сломить ее сопротивление, надо, хочешь не хочешь, овладеть приемами обольстителя. Все же я терзался жестокими сомнениями, и верный, послушный супруг начинал брать во мне верх. Еще раз, сам того не желая — во всяком случае, так мне казалось, — я встретился глазами с Сарацинкой, но тут же перевел взгляд на затылок мужчины, ужинавшего за ее столом, и принялся настойчиво, вызывающе рассматривать его. Он, наверное, богат — об этом говорил глянец его седых волос и розовая, как у англичанина, ухоженная кожа. Этакий достопочтенный господин, имеющий достаточно средств, чтобы содержать хорошенькую любовницу. Мне показалось, что Сарацинка досадливо повела плечом, как будто догадавшись о моих мыслях. Весьма удовлетворенный этим, я, избегая ее взгляда, снова уткнулся в тарелку, затем развернул газету. Вскоре я почти забыл о существовании Сарацинки. Когда мне принесли камамбер, ее соседи поднялись из-за стола. Сама же она не двинулась с места — при этом сердце у меня екнуло — и закурила сигарету. «Так вы действительно не поедете в театр?» — спросил ее плешивый. Она извинилась, сославшись на мигрень. Те двое наклонились над столиком и, очевидно, отпустили какие-то шутливые замечания, которых я не расслышал. Она посмеялась вместе с ними — громче, чем они, — и осталась сидеть. Проводив их взглядом до двери и оказавшись в одиночестве, она запрокинула голову и, глядя на меня сквозь прищуренные ресницы, пустила в мою сторону струйку дыма, которая растаяла в воздухе как раз над моим камамбером. Как я уже говорил, я не привык к тому, чтобы женщины добивались моего внимания, так что призыв этот пронзил меня словно током. Мой взгляд скользил по ней от ног и выше, пока не встретился с антрацитовыми глазами. Как только я разделался с ужином, она вышла.
Вышел и я и сразу увидел ее: она не спеша шла по улице Коленкура, по самой кромке тротуара, в тени деревьев. Догнав ее, я неуклюже извинился, сказав, что впервые в жизни — и это была сущая правда — заговариваю с женщиной без ее разрешения.
— Без разрешения? — усмехнулась она. — Разве мои настойчивые взгляды не дали вам такого разрешения? Впрочем, надеюсь, вы будете великодушны и постараетесь побыстрее об этом забыть. Как вас зовут?
Голос у нее был с чувственной хрипотцой, и держалась она удивительно непринужденно. Я ответил, что мое имя Ролан Сорель и я живу неподалеку. И тотчас перевел разговор на спектакль, который она сегодня пропустила, в ответ на что она заметила: — Что-то вы не испытываете особого желания говорить о себе. Да и обо мне тоже. Вы даже не спросили, как меня зовут.
— Видите ли, я дал вам имя уже очень давно.
— Очень давно? Но я вас сегодня впервые увидела.
— Зато я вас знаю. Знаю, например, что две недели назад на вас было фиолетовое платье с белой отделкой. Я называю вас Сарацинкой. А как ваше настоящее имя?
— На сегодня Сарацинка. По-моему, оно мне идет.
Она рассмеялась, обнажив два ряда великолепных зубов, и рукой в перчатке сильно сжала мне кончики пальцев. Мы стояли под кроной дерева. Решительным тоном прервав мои неуклюжие комплименты, она стала сама направлять разговор. Изъяснялась она с прямотой убежденного холостяка, но без тени вульгарности. Смотрела на меня с откровенным и доброжелательным любопытством, не кокетничая и обращаясь со мной — хотя ей было двадцать шесть лет, а мне она давала тридцать два — как с младшим кузеном, с которым можно приятно провести время, не забывая при этом, однако, о своем долге старшей сестры. Подобная опека отнюдь не была мне неприятна. Мы шли от дерева к дереву, то и дело останавливаясь. Между прочим, она сказала, что подметила забавное несоответствие между моим поведением и внешностью. Пораженный и сконфуженный этим замечанием, я стал думать, как бы получше ответить, но тут услышал торопливый перестук женских каблучков и увидел Рене, идущую вниз по улице Коленкура. Она прошла рядом, не заметив нас — мы стояли в тени, — а потом перебежала на противоположный тротуар. Никогда еще на моей памяти Рене по вечерам не выходила из дому одна. Мысль о том, что она в первый же день решила воспользоваться моим отсутствием, чтобы отправиться к любовнику, бросив детей дома одних, привела меня в неописуемую ярость. Сарацинка смотрела на меня, удивленная моим внезапным молчанием и, наверное, изменившимся выражением лица. Я же бесцеремонно притянул ее к себе, сжал в объятиях с такой силой, словно репетировал убийство, и вместе с поцелуем выдохнул: «Завтра у Маньера. А сейчас мне нужно уходить».
Держась в тени, я двигался параллельно Рене, шедшей по противоположной стороне улицы, стараясь не терять ее из виду и слыша цокот ее каблучков. Я готов был то осыпать ее гнусными оскорблениями, то умиленно разрыдаться. В конце улицы Рене остановилась и позвонила в дверь. Кошмар развеялся. Я с облегчением узнал дом, где жили наши друзья, Марионы. Мне вспомнилось, что у них захворал ребенок. Ну конечно же, они позвонили Рене или она им, и она решила навестить больного малыша. Купаясь в блаженстве, я смиренно выслушивал укоры совести, пенявшей мне за то, что я заподозрил свою чистейшую супругу, тогда как сам только что был готов упасть в объятия первой встречной. Я понял, что не заслуживаю такой жены, как Рене.
У Марионов она пробыла не более получаса. Я дал ей уйти вперед, а ближе к нашему дому ускорил шаг, чтобы подойти к подъезду одновременно с ней. Открыв дверь, я пропустил ее, однако она не обратила на меня никакого внимания. Оттого, что она была здесь, рядом, и вместе с тем недоступна, я с новой силой ощутил чудовищность своего положения и ужаснулся при мысли, что уже почти свыкся с этим. Вид у Рене был грустный и озабоченный — я приписал это моему отъезду, и к горлу у меня подступил комок. В лифте я спросил, на какой ей нужно этаж. «На пятый», — ответила Рене, подняв на меня свои холодноватые серые глаза, и на миг мне показалось, что ее заинтересовало мое лицо. Я подумал, что в моем голосе, наверное, сохранились знакомые ей интонации, хотя мне не составляло труда его изменить, тем более что и губы, и щеки — все было другим. Впрочем, Рене больше не удостоила меня и мимолетным взглядом. Она вернулась к нам домой. Я поднялся к себе.
VI
Проснувшись наутро в новом жилище, я первым делом кинулся к зеркалу, но, увы, увидел в нем то же, что и накануне. Погода стояла унылая: моросящий дождь, порывистый холодный ветер. То и дело я высовывался в окно, но ни разу не застал на балконе никого из домашних. Одеваясь и умываясь, я вновь перебрал в уме ставшие со вчерашнего дня привычными мысли по поводу своего превращения и осознал, что наступивший день мне, собственно, нечем заполнить. Поскольку подстроить встречу с женой не было никакой возможности — тут я вынужден был полагаться на случай, — меня ожидала полнейшая праздность. Пока счастливое стечение обстоятельств — если таковое вообще наступит — не столкнет нас, Рене оставалась для меня такой же далекой, как если бы я действительно уехал за границу. Рисовать в воображении картину повседневной жизни на пятом этаже я с таким же успехом мог бы и в Бухаресте. Более того, это бесполезное соседство уже вызывало у меня досаду и чуть ли не раздражение, как головоломка, над которой бьешься долго и упорно без всякого толку. Образ Сарацинки, который я с тех пор, как проснулся, не раз уж гнал от себя, навязчиво возвращался, и я, сдавшись, позволил ему завладеть моими мыслями. Какими только упреками не осыпал я себя за вчерашнюю слабость, но теперь она казалась мне вполне простительной. В моем ни с чем не сравнимом одиночестве человека-невидимки я нуждался в любви и имел на нее право. Я уже говорил и считаю нелишним еще раз напомнить, что всегда почитал за долг соблюдать супружескую верность и с большой неохотой шел на сделку с совестью. Кое-кто из читающих мои записки, возможно, заподозрит меня в лицемерии. И совершенно напрасно. От природы я человек основательный, вполне, к счастью, заурядный, трудяга, верный друг, патриот, образцовый гражданин, покладистый супруг — но двойное разлагающее влияние анархии и особенно холостяцкой жизни пробудило во мне какие-то бесовские силы. Нужно побывать в моей шкуре, то есть в положении человека свободного и в то же время женатого, чтобы понять, что значит для мужчины брак. Деспотизм супруги, которая направляет его, держит в шорах, обуздывает его страсти и бесполезные прихоти, отрезвляет в разгар опасных мечтаний и тем самым дает ему возможность всецело посвятить себя искусству зарабатывать деньги, есть неоценимое благо. Я не раз задавался вопросом, почему я женился на Рене. Она миловидна, но таких сотни тысяч, и небогата. Что же касается любви, то если не считать отдельных всплесков, редко наводящих на мысль создать семейный очаг, после того как тебе исполнилось двадцать пять, влюбиться можно, только когда сам этого захочешь. Впрочем, это отнюдь не обрекает поздний брак на неудачу. Возможность выбора — а именно она имеет решающее значение — означает свободное суждение, которому отнюдь не благоприятствует страсть. И вот теперь в своей новой холостяцкой квартире я вдруг понял, что женился для того, чтобы вверить в надежные руки часть своего существа — ту, что всегда переменчива, мятежна, мечтательна, бестолкова, расточительна, легко поддается бесовским соблазнам, побуждающим отпрысков почтенных семей вливаться в ряды смутьянов, а старых холостяков — бродить ночами по улицам. Рене мне нравилась — вот я и выбрал ее, дабы вручить ей ключи от сундука, где заперты все эти непредсказуемые порывы, а теперь, когда устоявшийся порядок полетел к черту из-за моей метаморфозы, загорелся передать эти ключи Сарацинке, ибо владеть ими самому мне было страшно. И некоторые деспотические замашки, которые я обнаружил в ней накануне, лишь усиливали мою тягу к ней.