Красавица и генералы
Шрифт:
– А что ваш Лынев, тоже?
– Вместе с другими подняли командира батальона на штыки. Мало того, распяли его, как господа нашего Иисуса. Хотели и меня, да уж не вышло у них...
– Какие у вас страшные истории! - сказала Нина. - Как же вы спаслись?
– Спасся... Дело не во мне. Я знаю, как подбивали солдат против лучших офицеров, как за "равенством" вбивали им в голову, что отечество - это пустая выдумка, что за нее кровь проливать глупо, что надо пить, жрать, грабить награбленное, в этом и есть радость жизни... Позвольте,
Нина чокнулась с ним и выпила до дна. Она не хотела погибать, а он смотрел на это просто. "Любить" в его устах означало именно "погибать". Но вино ударило ей в голову, она подумала: "Какой он славный, открытый человек... Я увлечена... Его надо защитить, сберечь..."
Нину прибивало к твердому берегу, и она по-женски близоруко начинала строить планы дальнейшей жизни, отгоняя мысль, что с Ушаковым это очень ненадежно.
Нина не сразу отдалась ему, хотя в душе уступила уже в первый вечер. Она сделала так, что Ушаков завоевывал ее как труднодоступную крепость. И вот он завоевал, и она жалела его, ощущая под руками шрамы на его сухом юном теле.
– Эх, Геночка! - говорила она ночью, то жарко обнимая, то с жалостью вглядываясь в него. - Закончится война, увезу я тебя к себе... Или продам рудник, поеду за тобой, куда скажешь...
Геннадий Николаевич Ушаков явно не годился ни в мужья, ни в любовники он был герой-недоросль, знающий только армейскую свою задачу. На остальное он смотрел как на придаток к армии. С детства он видел казарму отца-офицера, потом кадетский корпус, юнкерское училище, полк - и это были почти одни и те же казармы. Он верил в офицерский кодекс чести, благоговел на стрельбище и церемониальном марше, охранял интересы нижних чинов: чтобы каша была хорошо упревшая, щи - жирные, в мясной порции - не меньше двадцати золотников.
Началась война - и он почувствовал подъем духа, думал о себе, как о частице отечества, приучался к мысли, что смерть неизбежна и не надо о ней думать. В походе он был рядом с солдатами, ел с ними из одного котла, ночевал в одной стодоле, пел одни песни. Такие офицеры, лежа в ста шагах от врага, спокойно говорили в телефон: "Достреливаем последние патроны. Через минуту встаем и атакуем", - или произносили прощальную фразу: "Присылайте замену, я убит".
– Моя единственная, мое солнышко, мой цветочек! - говорил Нине Ушаков.
Никогда ей не доводилось слышать этого, и у нее холодело в груди от любви и горечи. Она все поняла. Ей хотелось заплакать.
– Я заберу тебя с собой в Ростов, - пообещал Ушаков проникновенным голосом.
– Забери, - откликнулась Нина, зная, что и в Ростове ничто не спасет.
* * *
На перроне спиной к Нине стоял высокий мужчина в длинной шинели и красном офицерском башлыке, левая рука подвязана, и он качает ее от боли. Вот он повернулся. Это Виктор! В его лице что-то затвердевшее, отчужденное, особенно в глазах.
– Не ожидал, что ты здесь. Что ты делаешь? - спросил он просто.
Она поняла, что либо ему очень больно, либо он совсем переменился к ней.
– Ты ранен? - спросила она. - Сильно? - Он перестал качать, усмехнулся. Значит, не сильно, подумала Нина. - Я здесь, в привокзальном лазарете. Здесь и жена Колодуба. Саше ногу отрезали.
– Ты вроде Минина и Пожарского - Виктор не захотел расспрашивать о Саше. - Мне тебя жалко! Не вдохновляется наше христолюбивое воинство... Виктор поглядел на здание вокзала и сказал: - Хоть умыться можно? Как-никак мы все ж таки земляки.
И словно уже все рассказали о себе.
– Пальцы шевелятся? Пошевели! - еще вымолвила она.
Он пошевелил грязными желтыми пальцами и сказал:
– Как?
Нина завела его в сестринскую комнату, где раньше размещались кассиры, принесла теплой воды, и он сказал, чтобы она вышла.
– Дай-ка - сказала она и стала снимать с него шинель, потом - рубаху. От него пахло застарелым вонючим потом, как от всех прибывающих раненых. Повыше правой лопатки темнел лопнувший чирей, втором, еще не созревший, розовел на боку.
Она вымыла его по пояс, сменила повязку. Рана была сквозная, покрытая черной коркой.
– Как там мой Петрусик? - спросила Нина. - Увижу ли его?..
– Даст Бог, увидишь, - механически ответил Виктор. - Тебя краснюки не тронут, а нашего брата, добровольца, казнят на месте. Слыхала, как Чернецова убили? Хотел красиво жить, сумасшедший...
– Что ты так о покойном?-сказала Нина. - Нехорошо... Мы сейчас поедем в гостиницу, отдохнешь, примешь ванну, поешь...
– Снова буду при тебе? Что ж, поехали.
В дверь постучали, в комнату вошли Заянчковский и сердитая сестра, невзлюбившая Нину с первой же минуты.
– Вот с посторонним, - сказала сестра гнусным искариотским тоном. - Это нервирует.
Заянчковский увидел раненую руку Виктора, но посчитал нужным сказать, что Нина не должна нарушать общего порядка. Сестра была удовлетворена и убралась, не потрудившись закрыть дверь.
Заянчковский присел на стул, начал жаловаться, что все издерганные. Нина не отвечала и не смотрела на него.
– Сколько умных и гуманных людей сбежалось на Дон, а толку нет, сказал Заянчковский. - Добровольческая армия тянет в одну сторону. Совет в другую. Войсковой круг в третью. Толку нет. Зато у красных без колебаний.
– Нельзя ли наконец оградить меня от этой напыщенной матроны? спросила Нина. - Что ей от меня надо?
Заянчковский вздохнул и продолжил:
– Железнодорожники забастовали в Ростове, казаки им не препятствуют, а добровольцы врываются в рабочую столовую и открывают стрельбу. Потом похороны жертв. Казачьи власти беспечно все дозволяют. Народ возбужден против "юнкерей". Добровольцы как на вулкане... На кого мы надеемся?