Красавица и генералы
Шрифт:
Без надежды на помощь, без тыла, без снарядов жалкая армия покинула город и, веря в любящих жертвы русских богов, двинулась через Дон на станицу Аксай.
Скользили на льду лошади, нервно ржали. Тянулись санитарные линейки. За одной из них шел раненый штабс-капитан Артамонов, глядел на высокую луну.
В Аксае казаки не хотели пускать офицеров на ночлег, не отпирали дверей. Боялись, что потом большевики разочтутся за приют врагам. И безразлично было, кто идет в морозную ночь. Шли чужие, мешающие жизни какими-то своими геройствами, особыми правами. Они
Но кое-как переночевали и ясным солнечным утром вышли из Аксая к Ольгинской, расположенной в девяти верстах. Тяжелая ночь была позади, колонна двигалась размашистым пехотным шагом, студенческий батальон распевал :
Мы былого не жалеем,
Царь нам не кумир!
Нет, надежду мы имеем
Дать стране лишь мир.
Верим мы, близка развязка
С чарами врага,
Упадет с очей повязка у России - да!
Русь поймет, кто ей изменник,
В чем ее недуг...
В Ольгинской простояли два дня, дожидаясь подхода всех частей и отрядов из-под Ростова. Всего набралось две тысячи штыков и шестьсот сабель, восемь полевых трехдюймовых орудий, с которыми взяли всего триста снарядов.
Что предстояло, было неизвестно. Корнилов еще ждал подхода трехтысячного отряда донского походного атамана Попова.
Нина была пристроена в санитарный отряд и легко сошлась с врачами и сестрами. Она увидела, что они самоотверженны, объединены идеей добровольчества, и у нее стало легко на душе, несмотря на предстоящие тяготы.
Ушаков забежал к ней в хату, где лежали раненые юнкера, сказал, что завтра выступают. Попов отказался идти с Корниловым. Он увлек ее в пустую комнату-отделю, жарко поцеловал. Но она не воспринимала его ласки. За занавеской дышали раненые.
– Война, Ниночка, - прошептал он. - Завтра времени не будет. - И погладил ее по плечу.
От него пахло табаком, овчиной. Щеки усыпала рыжеватая щетина. Взгляд ласкал ее и сулил счастье. И она, глупая, верила, хотя понимала, что ничего не будет.
Она проводила Ушакова до крыльца. Он побежал к калитке, придерживая шапку. Мальчишка! Нине хотелось сказать что-то.
– Павлон! - крикнула она.
Он остановился и откликнулся, щурясь от солнца:
– Павлоны у ваших ног, мадам!
И Нине было хорошо весь вечер, из памяти не уходил улыбающийся Геннадий. А утром выступать. К пяти часам будут подводы. Армия не оставит ни одного своего раненого!
Ночью она дежурит, поит тяжело раненного юнкера Христяна, меняет компрессы на его раскаленной голове. Глаза у него открыты, в них отражается свет керосиновой лампы. Он в беспамятстве зовет мать, будоражит других раненых, и они просыпаются. Что, пора подниматься? Сколько времени? Зовут Нину, хрустят набитыми соломой тюфяками, стонут. Ими овладевает беспамятство, и кажется, что их бросят, забудут.
– Мама, прости меня! - вдруг отчетливо произносит Христян. Он не здесь, а где-то в далеком краю, о котором никто не говорит, чтобы не расслабляться. Может быть,
Нина отгоняет эти мысли. Есть долг добровольчества, хотя это, может быть, и просто общее отчаяние. Но она свободна! Она никогда не была такой свободной и не ощущала в себе веры. Да, пусть отчаяние, кровь, жертвы. Все пройдет. Боже, сохрани Геннадия! Он не виноват, что любит отечество и офицер. Он воевал, не ведал, что творится на родной земле...
Обращаясь к Всевышнему, Нина представляла его как горнопромышленника, который недолюбливает монархистов.
Постепенно раненые успокаиваются, и она кладет голову на стол и дремлет. Всевышний что-то говорит ей, хмурится, показывает на шахтерские казармы и балаганы. "А каково им?"
В начале пятого ее разбудил старший врач Сулковский. Пора! Было темно, тихо. На базу неуверенно кричал кочет. Сулковский велел одевать раненых.
– Скоро будут подводы, - сказал он. - Я послал посыльного к Матерно.
Она знала, что полковник Матерно заведует всем транспортом армии, и у нее не появилось ни тени сомнения, что Сулковский обманывается насчет прибытия подвод.
Раненые одевались, она помогала им. Не хотелось будить Христяна. Он спал, склонив набок голову. Русые свалявшиеся пряди прилипли к виску, сухие губы были приоткрыты, лицо темно от жара. Куда его на мороз?
Сулковский стал осматривать Христяна, засопел, когда она, сматывая повязку, уронила бинт. Дело плохо, поняла Нина. Из-под швов сочилась сукровица, марлевая турунда была пропитана желто-красным, края разреза были воспалены. Нина протерла весь правый бок перекисью водорода, сменила турунду, втиснув ее пинцетом в разрез раны. Христян очнулся и спросил:
– Я живой?
– Сейчас выходим, - сказал Сулковский строгим тоном, исключающим дальнейшие вопросы.
– Ой, Господи! - вздохнул Христян.
Однако что-то случилось. Старшего врача вызвали во двор, и он исчез. Наступило пять часов, в нескольких местах затрубили трубачи, а подвод не было. Раненые заволновались, стали строить разные предположения-то раздражать себя, то утешаться. Миновали полчаса, затем час.
С улицы доносились разные звуки сборов. Проскакал всадник.
Нина накинула полушубок и пошла узнавать, в чем дело. Если раненых решено не брать, то это, во всяком случае, надо честно объявить, а не трусливо скрывать!
Но оказалось, в действительности было еще хуже, чем она думала. Матерно просто спал, никаких указаний о раненых не было отдано.
А станица уже проснулась. Мимо Нины проехали, погромыхивая, несколько обозных подвод, шли на рынок казачки в своих донских шубах, бежали в станичное училище мальчишки.
Нина увидела смуглолицего журналиста Алексея Суворина, заведовавшего санитарным обозом, и остановила его, требуя что-то предпринять. Она наступала на него, он пятился к плетню. В его черных глазах мелькнула растерянность. Он явно не помнил, кто такая Нина.