Красивые, двадцатилетние
Шрифт:
— Обязательно, — сказал он. — Пойдешь купаться?
' — Пойду, — сказал я. — Почему бы не пойти?
Мы разделись догола и вошли в море. Нас никто не мог видеть: люди или спали, или старались уснуть; они лежали в постелях, тяжело хватая ртом воздух, а воздуха не было, не было, словно Бог решил еще раз испытать свою землю и живущих на ней людей. Я чувствовал, как по мне течет пот, как щекочет кожу; и мне мерещилось, что я ощущал его еще в воде, когда плыл во тьме рядом с Гришей, — в воде, не дающей успокоения.
Кончался второй день хамсина.
Я сразу его увидел; он пил пиво, то самое, что я обычно заказывал здесь официанту,
— Что будешь пить?
— Пиво, — ответил я. — То же, что и ты.
— Хорошо, — сказал он. И обратился к официанту: — «Голд стар».
И тут мне кое-что вспомнилось.
— Нет, — сказал я. — Хочу содовой. С коньяком.
Он не мешал мне пить, ждал. Нравился он мне, и это было хуже всего. Омерзительное ощущение, но я ничего не мог с собой поделать. Я знал мужиков, которых связывала самая крепкая дружба с любовниками собственных жен; теперь я их понимал. Тут то же самое; я даже считаю, что Иуда любил Иисуса Христа больше, чем другие апостолы, а что продал Его за тридцать сребреников, так это совершенно другая история, все равно, он верил в Него больше всех остальных. Вот ведь беда: с течением времени приходишь наконец к настоящей простоте, но тогда уже в общем- то незачем жить.
— Ну так как? — спросил он.
— Что нужно сделать?
— А вот что.
Он вытащил из бумажника золотые часы с узким браслетом и положил их на стол перед собой.
— Пойдешь с Евой в гостиницу, — сказал он. — Разденетесь, ляжете, и тогда ты попросишь ее принести попить. Или дождешься, когда она пойдет в…
— Знаешь что, — сказал я. — Как-то в Берлине в одном пансионе хозяйка сказала, что если мужчина не отливает в умывальник, то, по ее мнению, он гроша ломаного не стоит. Теперь я вижу, как она была права. Со мной бы такой номер не прошел, я всегда начеку.
— Веди себя как обычно, — сказал он. — Так, теперь дальше. Это займет у вас час, от силы полтора. — Он посмотрел на часы. — А с полвторого до двух к вам заявится полиция.
— Полиция?! — изумился я. Я произнес это слово так, словно вовсе не ждал его услышать. А мне-то прежде казалось, что всего труднее изображать идиота.
— Полиция, — повторил он. — Они придут с проверкой, а полицейский имеет право взять в руки сумочку проститутки, верно? Полицейский, который знает, что и у кого пропало на его участке, у него все в блокноте записано. Эти часы три дня назад были украдены у одного болвана, который пошел поразвлечься с девушкой. Ну как? Все понял?
— Понял, — сказал я. Взял часы со стола и хотел было сунуть в карман. Он взял их у меня из рук, тщательно вытер платком и только тогда отдал мне. Платок сунул в карман моей рубашки. Потом туда же сунул деньга. Я их не пересчитывал, но там точно было больше, чем триста фунтов.
— Значит, договорились, — сказал он. — Хочешь еще выпить?
— Да, — ответил я. — С удовольствием.
Мне хотелось еще немного побыть с ним. Я надеялся, что, может, все-таки передумаю: встану, отдам часы и деньги. Я пил коньяк, поглядывая на широкие лопасти понапрасну работавшего вентилятора: даже поднеся к нему руку, прохлады не почувствуешь. Шел третий день хамсина, и впервые за все время пребывания здесь я понял, что это за штука: мне ничего не хотелось: ни
Только позже, в гостинице, лежа рядом с Евой, я почувствовал себя немного лучше. Верующий за стенкой, которого я слышал два дня назад, сегодня тоже молился. Ни я, ни Ева — мы не могли говорить, тяжело, как сквозь маску, дышали, а он молился — монотонно и истово, словно ему одному дана была сила переносить хамсин. Все вокруг стихло, даже детских голосов и тех не было слышно, а ведь обычно дети верещали с утра и до поздней ночи; не было ничего, только этот старик за стеной и голос его молитвы; он не клянчил, ничего не просил у Бога; казалось, он сурово напоминал о своих правах и предъявлял Ему счет за все свои и чужие обиды — он обращался к Нему от лица тех, чья жизнь была кончена, и тех, чья жизнь и не начиналась. Я знал, что пришел сюда по делу, нужно еще что-то сделать, но что именно, я не помнил; да еще этот старик за стеной, из-за него у меня в голове все окончательно перемешалось. Я не хотел ни о чем ни помнить, ни думать; все равно не было ничего важнее этой комнаты, почти что пустой комнаты, в которой не было воздуха. Я смотрел на крышу дома напротив; там лежала мертвая птица; она упала пару минут назад и так и не шевельнулась: смерть настигла ее на лету.
Ева встала с постели, завернулась в простыню. Я закурил. Задержавшись в дверях, она сказала:
— Принесу что-нибудь выпить.
И тогда я вспомнил; в отчаянии подумал, что придется подняться с постели, чтобы кинуть ей в сумку проклятые часы. Шатаясь, встал, сделал, что нужно, и снова лег. Платок, который мне дал этот славный малый, выпал из кармана и лежал на полу, я его видел, но поднять?… Да ни за что на свете я и пальцем не шевельну ради какого-то платка. Я в жизни не чувствовал себя таким усталым, таким бессильным, а ведь еще придется встать, когда нагрянет полиция.
Ева через минуту вернулась, поставила передо мной пиво. Я поднес бутылку ко рту, по дороге расплескав.
— Поедешь? — спросила она.
— Поеду? — испуганно сказал я. — Куда?
— В Иерусалим. Со мной.
— Не поеду, — ответил я. — Давай больше не будем об этом. — Я приподнялся на локте. — Прошу тебя, хватит.
Ева начала одеваться, и я испугался.
— Поедем вместе, — сказал я, — туда, где нас никто не знает. А там подумаем, что будем делать дальше.
Я боялся, что она уйдет, а они все не шли: может, этот дурак дал им неправильный адрес; Ева была уже в платье. Нужно немедленно вспомнить всю мировую литературу, все, что написано о любви. Приходилось спешить.
— Еще ведь не поздно, — говорил я. — Слишком поздно никогда не бывает. А я обещаю, что не стану об этом думать и никогда тебя словом не попрекну. Я считал и буду считать, что я у тебя первый. Как всегда в те дни, когда мы вместе.
Она обернулась ко мне.
— Не было этого, — сказала она, глядя на меня своими хмурыми глазами. — Перед тобой всегда кто-нибудь был. И сегодня тоже. Такой милый старичок, которому приходится носить суспензорий; каждый раз он аккуратненько складывает его на стуле. Не верь, как последний дурак, всему, что тебе говорят.