Красивые, двадцатилетние
Шрифт:
— Не надо, — сказал он, — не продавай оружие.
— На хрен тебе пистолет, — раздраженно сказал я. — Во что ты будешь стрелять?
— Найдется во что, — ответил Гриша. — А вдруг эта сволочь ничего не сможет для нас найти? Что тогда? Или слиняет с нашими башлями, где мы будем его искать? Мало, что ли, я видел таких умников? Господи ты Боже мой, сколько я их видел. Подожди пока.
— Я и так уже невесть сколько жду, — ответил я. — А у тебя, Гриша, жена. И маленькая Леночка. — Вот и ты женись, — говорит он. — Тогда у нас все будет поровну. Тем твое сердце и успокоится.
— Сейчас побегу и женюсь, — сказал я. — Но только на чуть-чуть.
Мы попрощались у моря; Гриша спустился
Но эту одну мне было жаль, потому что она была настоящая красавица. Я ничего не мог с собой поделать. Опять-таки я уже пару месяцев жил с ней и был ей должен кучу денег, может, отсюда возникла эта новизна ощущений. Все может быть.
— Ну как? — спросила она, когда я присел за стол на неправдоподобно грязный стул с плетеным сиденьем и закурил. — Опять ничего?
— Ничего, — ответил я.
Я глотнул из ее стакана какую-то сладкую мерзость; официант принес пиво «Голд стар», которое я всегда тут заказывал и всегда за ее счет, я выпил горького, крепкого пива, и мне сразу полегчало. Официант подмигнул, как бы говоря, что уважает меня и мое мудрое отношение к жизни и что он сам охотно стал бы альфонсом, но по причинам, неизвестным ему самому, никак не может решиться; потом он ушел. Она тянула через соломинку эту свою липкую пакость, не знаю, что это было, прежде мне пить такое не доводилось.
— Ну так как? — спросила Ева. — Поедешь со мной в Иерусалим?
— Нет, — ответил я. — Попробую еще кое-что.
Она усмехнулась.
— Тебе никакой работы не получить, — сказала она. — Во-первых, ты турист, и у тебя нет разрешения на работу. Во-вторых, ты совсем не знаешь языка. Никто тебя не возьмет, это ясно, да и потом, таких, как ты, пруд пруди. Я уж не говорю про то, что ты ничего не умеешь.
— Я пять лет работал шофером, — сказал я. — И на машинах похуже здешних. Мне только нужно найти место, Ева. Машину водить я еще не разучился.
— В этой стране каждый дурак умеет водить машину, — сказала она. — И такую работу найти труднее всего, потому что за нее к тому же лучше всего платят.
Я и без нее это знал; шоферы здесь живут как короли и зарабатывают больше всех. Этот гад, что вчера намял нам с Гришей бока, тоже шофер; вспомнив об этом, я скрипнул зубами.
— Если хочешь, можем еще поговорить на эту тему, — сказала Ева. — Ты, наверное, не знаешь, так я тебе скажу, что водителей здесь больше, чем машин. — Она отбросила соломку и снова глотнула таинственную жидкость.
— Ну что?
— Нет, Ева, — ответил я. — Я с тобой не поеду.
К нам подошел официант и сказал:
— Тут один тип хочет поговорить с тобой. Он сидит за вами.
— Скажи, что я
— Не хочу, — сказал я. И поспешно добавил: — Я тебя люблю. Я люблю тебя, но сутенером не буду. Порыпаюсь еще. В конце концов я найду работу. — Прозвучало это как-то не слишком убедительно, и я еще раз с мукой в голосе повторил, переживая при этом за сидевшего сзади типа. — Я тебя люблю.
— А как там Гриша?
— Так, живет помаленьку. — И вдруг без всяких предисловий я сказал: — Послушай, Ева, мне нужно триста фунтов. Я могу получить работу, есть тут один субъект, он может помочь. Но, сволочь, все деньги сразу ему выкладывай.
— Поедем в Иерусалим, — сказала она. — Всё. И хватит со мной про деньги.
Она вынула из сумочки фунтовую банкноту и положила на стол, хотя счет вряд ли превышал шестьдесят пиастров.
— Пошли, — сказала она.
Я сидел как сидел. Не люблю задавать лишних вопросов и, Бог мне свидетель, никогда не любил. Я ждал, что она сама догадается. Ева сказала:
— Не бойся, я еще ни с кем не была.
Мы вышли; сидевший за нами тип злобно засопел, но не сдвинулся с места; он был человек стойкий и решил подождать.
Первый он будет или второй, ему было все равно. Ну а мне — нет. Не говоря уж о чем другом, но хотя бы в тот день, когда мы вместе, я должен быть первым. Был у нас с ней такой уговор, Ева мне поклялась — в первый наш день в борделе, подмываясь при этом с истинно кошачьей грацией. Я, может, и поехал бы с ней в Иерусалим, ибо идея стать сутенером в святом городе казалась мне незатасканной; но я слишком хорошо знал Еву. Я знал, что еженощно после тяжелой своей работы она будет прыгать ко мне в койку, рассчитывая, что я буду цацкаться с ней, как с целкой; так оно и будет, потому что для них это способ очищаться. Увы. В этом смысле все они одинаковы и ни для кого не делают исключений.
Это нелегкий кусок хлеба, а они — бабы жесткие, куда жестче наших жен и дочек или матерей. Сколько мы ни ходили с Евой, всегда только по главной улице, хотя я не раз ей втолковывал, что куда приятней ходить по боковым улочкам и что пальмы гам напоминают мне о Палермо. Но она на это чихала и, повиснув у меня на руке, вместе со мной продиралась сквозь толпу, останавливалась у витрин, читала вывешенные на дверях ресторанов меню — пусть все видят, что у нее тоже есть свой мужик, свой собственный киренеянин, и, значит, она может поплевывать свысока на презрение всего мира. Этим киренеянином был я. Повторяю: это черствый кусок хлеба, тут нужны крепкие зубы и хорошая кровь. Я, например, никогда не мог разобраться, сколько человек побывало у нее в постели: пять, десять или все двадцать, а она словно наперед знала, если мне случалось сделать ходку налево. Размышляя об этом, я шел по улице Бен-Иегуда в первом часу дня, термометр показывал сорок градусов в тени, а меня трясло от злости. Только позже, в гостинице, вернулось ко мне хорошее настроение. Я любил глядеть, как, скинув с себя цветастые тряпки, она ходит по каменному полу и курит сигарету за сигаретой. Она была изящна, как кошка, и знала об этом. Ноги длинные, грудь — как у негритянки и ангельское личико. Только глаза были угрюмые, злые, словно прокляла она всех и вся. А имя было хорошее: Ева. Я лежал на чистой, шуршащей простыне и глядел на нее; я уже порядком устал — тоже свидетельство в ее пользу: не каждая женщина может в сорокаградусную жару измучить мужчину, даже мужчину, не евшего по-человечески целых два месяца.