Красивые, двадцатилетние
Шрифт:
— Дайте бутылку в долг, я на неделе отдам.
— Ну нет, — ответил старик. — Знаешь, Гриша, это ведь про меня сказано: дружба дружбой, а денежкам счет. Я в кредит не отпускаю.
— Да, дяденька, вас тут как подменили, — с горечью отвечал Гриша. — В Одессе бы вас не узнали.
Перестав прислушиваться, я закрыл глаза; впрочем, их роли я знал назубок. Кончалось всегда одинаково: старик разражался страшными ругательствами и давал Грише в долг. Ругаться-то они оба были мастера и свои роли исполняли серьезно, благоговейно,
Потом Гриша лег рядом и разлил по стаканам. Старик, высунувшись из лавки, прокричал вдогонку, что, мол, грех обманывать земляка, и замолк. Коньяк обжег огнем горло, и я вздрогнул, второй стакан пошел как по маслу. Мне сейчас было ни до чего; покой был во мне, и покой был в мире; оцепенелое море, солнце в дымке и застывшие тени пальм на берегу; в мире не было ничего, только в бессильной муке лежала сжигаемая солнцем земля, и ветер ни единым дуновением не остужал ее.
— Хамсин может продлиться все пять дней, — сказал я Грише. — Так мне почему-то кажется.
— Бывало и по восемь.
— И что?
— А ничего, — ответил он. — Выжили. И у моря, в общем, полегче.
— Полегче, — сказал я. — А ведь некоторым плевать на хамсин, они его не чувствуют.
— Не бойся, почувствуют, — сказал Гриша. — Поживут тут с мое и почувствуют. Мне тоже сначала было наплевать. Хамсин, он на всех действует. К нему приспособиться невозможно.
— Он умер в такой же день, — сказал я, глядя на прикрытое мглой солнце.
— Кто умер?
— Он.
Мы снова выпили; туристы возмущенно поглядывали на нас из-под простыней «Нью-Йорк геральд трибюн» и «Джуиш кроникл»: мы не вписывались в картину, которую они привезли сюда в своих душах. Гриша заметил это и, осклабившись, помахал рукой, приглашая выпить с нами, но они делали вид, что ничего не видят; словно рыбы, выброшенные на берег приливом, белые, истомленные, они развалились на лежаках и изнемогали под солнцем.
— Помнишь «обезьяньего капитана»? — вдруг спросил Гриша.
— Еще бы, — сказал я. — Мы познакомились в Эйлате.
— А его судно помнишь?
— Помню. Гроб, годился для прогулок вдоль побережья и только; он на нем отправился за обезьянами то ли в Абиссинию, то ли еще куда. А что? Есть новости?
— Никаких, — ответил Гриша. — Я о нем сегодня расспрашивал. Пропал без вести со своей посудиной.
— А обезьяны? — лениво спросил я. — Обезьяны тоже пропали без веси?
Он должен был привезти обезьян, а вот зачем, я не помнил. Кажется, для каких-то исследований, в общем, что-то в этом роде. Колоритное было путешествие.
— Никто не знает даже, добрался ли он до места, — сказал Гриша.
— Добрался, — сказал я.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, — сказал я. — И обезьян купил. А на обратном пути его судно потерпело крушение.
— Послушай, — сказал Гриша. — Ты пистолет не продал?
— Не продал.
В шестом часу мы возвращались через наше поле домой, и, естественно, рядом семенил старичок, тот самый, у которого в Штатах племянник Билли. Старикан рассказывал нам, с какой нищеты начинал его Билли, как перебивался с хлеба на воду, зато теперь он — важная персона, с ним приходится считаться. Билли прислал ему свое последнее фото, и старик показывал его нам: Билли сидел в позе роденовского «Мыслителя», и жирный его подбородок фалдами свисал между пальцев. На дворе было сорок пять градусов, и я подумал, что никаких бы денег не пожалел, чтобы в такой вот день встретить Билли и, ни слова не говоря, съездить ему по роже. И тогда мимо проехала большая машина, обдав нас ржавой пылью.
— Это он, — сказал Гриша.
— Ты думаешь? — как дурак сказал я.
Он не ответил и правильно сделал: эту машину, огромный десятиколесный американский «уайт», я узнал бы даже в аду, как узнал бы и его водителя; он всегда во время езды беспечно высовывал из кабины ногу, обутую в сандалию. Глаза у Гриши еще больше сузились, лицо окаменело; мы шли молча, старик и тот примолк; и, как обычно, не прекращая тихо ворчать и ощетинив шерсть на загривках, полукругом за мной шли собаки, ведомые лишь им одним понятной ненавистью.
Мы вошли в барак; Лена стояла у плиты, а маленькая Леночка сидела на кровати, в одной руке держа булку с колбасой, а в другой — плитку шоколада. Гриша не успел ничего сказать, только взглянул на Лену, и она тут же все поняла.
— Он привез шоколад ребенку, — сказала она. — И кое-что поесть. По-твоему, мне не нужно было брать?
Гриша подошел к дочке и осторожно вынул у нее из рук шоколад и булку. Леночка сразу захныкала.
— Пойди погуляй с ребенком, — сказал он мне.
Я стоял в нерешительности. Я видел лицо Лены и ее умоляющий взгляд: она думала, от меня что-то зависит.
— Пойди погуляй с ребенком, — тихо повторил Гриша.
Он подошел ко мне и слегка ударил в грудь.
— Ты-то ведь понимаешь, что не хлебом единым жив человек, — сказал он. — Ты, католик!
Я взглянул на него, но он уже не видел меня. Я взял на руки Леночку и вышел. Мы направились к морю, но там было пусто. Маленькая Леночка весила уже вполне прилично, нести было неудобно, и я поставил ее на песок.