Красная тетрадь
Шрифт:
Быть здоровым, во всяком случае относительно, это базовый опыт большинства людей. Контролировать свое тело.
А что значит, если ты можешь сделать со своим телом все, что угодно, и оно от этого разрушается?
Как ты себя ощущаешь, каким, как смотришь в зеркало?
У меня не было ответов на все эти вопросы, а они все всплывали в голове. Я думал обо всем как бы для того, чтобы сбежать от боли. Будто чем больше слов в минуту протечет в моей голове, тем скорее все закончится.
Боль, которую я испытывал, не была похожа
Это не была острая боль или тупая, ее нельзя было охарактеризовать какими-то известными мне словами. Она охватывала все и ничем не объяснялась.
Как-то раз мы с ребятами играли в вопросы. Нужно было написать несколько вопросов на листочках, затем мы смешивали их в пакете, и каждый тянул тот вопрос, на который придется ответить.
Мне достался такой вопрос: кто здесь слабее тебя?
И я сказал: все здесь слабее меня.
Надо мной, конечно, долго смеялись. Но я объяснил. Все здесь слабее меня, потому что я могу выдержать любую боль и не сломаться под пытками.
Вот и сейчас я изо всех сил старался не кричать, не пищать, никакого недостойного скулежа не издавать, хотя мне этого очень хотелось.
И я справился.
Может быть, я не самый сообразительный или не самый ловкий. Может быть, мне не хватает силы воли или обаяния.
Но я могу выдержать любую боль.
Глупое тело, конечно, сопротивлялось, я чувствовал, как туго натянулись ремни под руками. Это тоже должно было быть больно, но нет – вся способность чувствовать сосредоточилась у меня в голове.
По-моему, я довольно бестолково разевал рот, но я все-таки не кричал.
Отчасти секрет успеха состоял в том, что мои мысли не затуманились и я осознавал, кто я, и где, и почему нельзя кричать, и зачем нужно быть сильным и смелым.
В какой-то момент боль перестала нарастать и замерла в одной точке. И это неожиданно оказался самый сложный период, появилось ощущение, что именно так я буду чувствовать себя бесконечно.
В жизни я часто ощущаю себя беспомощным. Я многого не понимаю, и со мной происходит много болезненных вещей.
Но в то же время никогда еще я не чувствовал себя настолько неспособным ни на что повлиять.
Это было очень грустное ощущение.
Потом я как будто устал и стал засыпать. Боль не прошла, не утихала, не отдалялась, но сознание уплывало и как бы старалось скрыться и спрятаться в спасительной темноте.
Когда я очнулся, ничего у меня уже не болело. И это тоже показалось мне странным. Редко когда такая сильная боль исчезает мгновенно, редко когда она ничего после себя не оставляет.
Эдуард Андреевич сказал:
– Надо же, какая стойкость.
Он сказал это вовсе не потому, что восхитился ею, во всяком случае, это я теперь так думаю.
Он сказал это потому, что ему хотелось меня порадовать и Эдуард Андреевич безошибочно определил, что для меня важно.
– Я хорошо держался, правда? – спросил я.
– Правда.
Он отстегнул мои руки и ноги. Я увидел широкие, плотно-красные полосы на запястьях и щиколотках.
Мне сначала стало очень себя жаль, но чтобы это позорное чувство не распространилось, я схватил себя за запястье и сильно его сжал.
Боль отрезвила и даже показалась мне родной – это получилась очень простая боль.
Лицо мое по ощущениям было покрыто мерзкой и липкой грязью. Я дотронулся до носа, кончики пальцев окрасились густым красным.
Эдуард Андреевич дал мне влажную салфетку, и через несколько секунд она вся стала розовой. Я взял еще одну. Потом еще одну. И мне все равно не казалось, что мое лицо совершенно чистое.
– Все-все, Жданов, – сказал Эдуард Андреевич. – Понимаю, ты хотел бы и дальше наводить красоту, но выглядит уже вполне прилично.
Я встал с кушетки, несмело прошелся, и оказалось, что это безмерно тяжело, будто я давным-давно не практиковался. Эдуард Андреевич предложил мне воды и мяса, но я от всего отказался.
Кровавые пятна на моей белой рубашке почти довели меня до слез (чем я, опять же, совершенно не горжусь).
– Еще отдохнешь?
– Нет, – сказал я. – Я посижу в коридоре. Только один вопрос.
– Какой, Жданов?
– Тут хорошая звукоизоляция?
– Просто изумительная, на мой вкус.
Этот факт меня расстроил. Тогда никто не узнает, что я не кричал.
И вот я вышел в коридор, держа руку так, чтобы никто не увидел крови на рубашке.
– Ну как? – спросил Володя.
– Нормально, – сказал я.
– Ты весь бледный, краше в гроб кладут.
– Немного неприятно, – сказал я.
– Следующий! – сказал Эдуард Андреевич. Боря сказал:
– Я!
К счастью, я вовсе не злорадствовал (ведь это недостойное чувство). Но Боря не пошел в процедурную сразу, а задержался.
– Ты так странно руку держишь, – сказал он.
– Так удобно, – ответил я.
– Неудобно.
Боря отдернул мою руку, надавил мне на запястье, туда, где было больно, то ли с расчетом, то ли случайно.
– Понятно, – сказал он, разглядывая пятна крови. – О, бедная детка, скорее застирай.
– Да, – сказал я. – Нужно застирать.
Наверное, мой голос показался ему каким-то особенно бесцветным, потому что Боря нахмурился.
– Максим Сергеевич, – сказал он. – А Жданову можно в корпус?
– Я его провожу, – сказал Максим Сергеевич.
Боря еще некоторое время смотрел на меня, и я не мог понять, что выражает его взгляд, только видел, что глаза темнее обычного. Потом он посмотрел на дверь. Эдуард Андреевич его не звал, но Боря чувствовал нервозность.