Красное каление. Том второй. Может крылья сложишь
Шрифт:
«… Вместо обещанного лжеучителями нового общественного строения – кровавая распря строителей, вместо мира и братства народов – смешение языков и ожесточенная ненависть братьев. Люди, забывшие Бога, как голодные волки бросаются друг на друга. Происходит всеобщее затемнение совести и разума…»
Из Послания Священного Собора Православной Российской Церкви 11 ноября 1917
Глава первая
«…Дзинь – бом-м-м, дзинь – бом-м-м!.. Дзинь – бом-м-м, дзинь – бом-м-м! Бом-м-м… Бом-м…» -далеко-далеко над широкой степью, над такими знакомыми с самого раннего детства и теперь наглухо засыпанными глубоким снегом окрестностями, над редкими, едва чернеющими в пологих балочках кудрявыми терновыми кущами, над полями да лугами – ох, и далеко- ж разносится по всей округе веселый кузнечный перестук!
– Т-пру-у-у!.., – Гришка натянул поводья, придерживая разгоряченного Воронка, широко усмехнулся, топорща совсем недавно отрощенные редкие усы. Спрыгнул с коня, снял сноровисто отяжелевшую папаху, в пояс низко, чуть картинно, поклонился родной земле. «… Дзинь – бум-м-м! … Дзинь – бум-м-м!» Первый удар, тонкий да пронзительный – это, известно, папаша ладит, правит своим легким молотком, указывает молотобойцу. Второй удар, гулкий и низкий – это его, молотобоя, тяжелого молота голос, туда, где указано папашей бьет, по красному и податливому, как мартовская прибрежная лоза, железу.
«Кого же батя ныне в молотобоях-то… держить?» – хитрой лисой промелькнула вдруг мысль.
Гришка усмехнулся, качнул головой, сладко зажмурил глаза и ясно себе представил, как теперь в жаркой, пропахшей дымом да едкой окалиной кузне, голые по пояс, в замызганных кожаных фартуках, черные от сажи, как те черти, изредка незлобно матюкаясь и часто схаркивая ту же прилипучую сажу, работают его папаша с подручным. « Боронки, небось, шлепають… Дело-то ить… к весне идеть…», -решил он про себя , взглянул на небо, нахмурился, натянул на чубатую голову папаху, поправил порядком разбитое седло, подтянул подпругу на мокром животе жеребца и снова вскочил на Воронка, слегка его пришпорил и легкой рысью направился вниз с бугра, туда, где под старой разлапистой акацией издавна притулилась над овражком хуторская кузница.
Перестук вдруг смолк. Гришка спешился, как старого друга отчего-то ласково погладил ладонью толстый зализанный сук, усмехнулся и ловко закинул на него повод, затянув его потуже так, что воловья кожа щедро выдавила из себя зеленые капли влаги. «Видать, сели полдничать. А тут вам и… гости!…».
Войдя через раскрытую дверь с яркого морозного дня в полутемную кузницу, Гришка в сутулом, бородатом человеке, сидящем на старой, такой знакомой ему с самого мальства, закопченной колоде, тут же угадал родную фигуру отца. Больше в кузнице никого не было.
Панкрат Кузьмич, подняв забитые сажей глаза, в сумраке кузнечном сперва не узнал в вошедшем статном военном своего сына, которого не видел с прошлой весны и не получал о нем никаких вестей, ибо до последних дней и окрестности Целины, и весь Донской край находились в глубоком тылу деникинских войск. Гришка, широко шагнувши вглубь помещения, сам крепко обнял старика:
– Ну и… здравствуйте, папаша!
У того и дух сперло, потемнело в глазах. Выдавил только:
– Слава Богу!.. Григорий! Э-гм… Да-а… Гм…, гм… Сынок, значить, Гриша… Живой. Как же…, -и неожиданно тяжелая горькая слеза прочертила белый след по черной впалой его щеке, растворившись в косматой бороде.
– А вот… я теперя, папаша… у самого товарища Думенки… в ординарцах хожу! – отчего-то вдруг вырвалось у Гришки, -вот, в Веселый… с донесением прибывал, -он отчего-то вдруг помрачнел, склонил голову, но тут же снова заулыбался, – та дай, думаю, добегу и до дому!..-приговаривал он сквозь редкие всхлипы старика, – круг ить… туточки… небольшой! А… а товарищ Думенко, папаша, он – ого! С самим товарищем Каменевым иной раз по аппарату говорить, вот, как и мы теперь… с Вами…
– А про што ж он… говорить-то..,-задохнулся и проглотил сухой ком Панкрат Кузьмич, приподнимаясь с колоды, -все небось, про энту…,та-а-а… стра-тен-гию, бес ей в задницу?
– Та не… -Гришка все гнулся, привыкая к серой полутьме кузницы, осмотрелся, усмехнулся, покачал головой, -они, папаша, все больше… ругаются. Комсвокор наш… страсть, как комиссаров не любить! Лезуть не в свои сани, проклятые!.. Да и бес с ними! Ну…, как вы тут…, Санька моя… как, детки?.. Я и гостинцев вот… навез им. Мамаша наша… здоровы?
– А чего им станется…, – Панкрат Кузьмич вытер рукавом глаза, сочно высморкался, провел ладонью по косматой бороде, присел на колоду,– внучок… , сынок твой, Петюня, значить, по осени чуть не помер. От золотухи… Бог миловал, та… и дохтур подсобил…, отпустило. А так… А ты… Никак воюешь, што ль?– он теперь уже спокойнее и с интересом всмотрелся в Гришкино обмундирование, чуть задержав взгляд на остроносых кавалерийских сапогах, -ты ж, сынок, вроде как… опосля Троицына дня… в путейские затесался… В Торговой?
Гришка таинственно заулыбался, широко взмахнул рукой:
– Э-эх, па-паш-ша!.. Какие тама… нам теперя путейские!… Вот добьем мировых бур-р-жуев… ,– он, усмехнувшись, сладко зевнул, присел на замызганную скамейку, вытянул ноги в новеньких яловых сапогах, -и пойду я тады в… твои путейские! –и рассмеялся чистым громким смехом, отрешенно махнув рукой и покачивая головой.
Достал кисет, протянул бате, тот отстранился, нехотя мотнул бородой: «Не надо, мол».