«Красное Колесо» Александра Солженицына: Опыт прочтения
Шрифт:
Катастрофичность исторических событий, прямо или косвенно сказывающихся на существовании героев и их самоощущении (идет третий год страшной и ненужной войны, резко понизившей цену человеческой жизни, отменившей привычный уклад, раздробившей – может, на время, а может, навсегда – множество семей), не могут изменить природу человека. Напротив, приглушенные личные чувства тех, кто занят «делом» (на фронте или в тылу, где законам войны подчинено все – от извечного хозяйствования на земле до высшей политики), ищут выхода, прежние болезненные сюжеты приобретают дополнительную остроту, а устойчивые (или только казавшиеся таковыми) союзы проходят проверку на прочность (не обязательно с дурным результатом).
В свой последний петроградский день Воротынцев, сорвавшийся с фронта в столицу, дабы решить задачу, которая виделась (да и видится) ему наиважнейшей, и променявший «дело» на нежданно свалившуюся любовь, «упрекал себя разумом, а телом – был благодарен. Утекали единственные месяцы или недели спасать положение, но и он же, Воротынцев, жил жизнь единственную и тоже, может быть, последний месяц, – и как же он мог отклонить, если судьба придвинула
А Воротынцев слышал из этой истории больше, чем склонен был и привык. Он невольно сманился от своего напряжённого строя мыслей – и слушал – и удивлялся.
Не – Феде, это был ещё один распространённый пример человека, напутавшего в простом вопросе женитьбы. А впрочем, уже не было к нему снисходительной жалости, но слушать его было – страшновато. (Вернувшись в Москву, Воротынцев на собственной шкуре поймет, чего стоит этот «простой вопрос», с которым ему предстоит разбираться до тех пор, пока не оборвется повествование. И сам будет нуждаться в хотя бы в «снисходительной жалости». И не страшновато ему будет, а по-настоящему страшно. – А. Н.)
Поразила – эта женщина. Как прыгала на одной ноге… Не приведи, конечно, Бог, с такою крученою связаться, но неужели так бывает? Такие – бывают? (Бывают. Ольда тоже будет «прыгать». И Воротынцев резонно подумает, что не с ним первым. А решительности, готовности менять и направлять жизнь возлюбленного у Андозерской не меньше, а больше, чем у Зины Алтанской. – А. Н.). И если ещё с ребёнком чужим – и так бы притягивала? Вот эта жгучесть под бытейской коркой – она изумляла.
И вызывала зависть.
И глухое чувство упущенного.
Тогда Воротынцев и вымолил у судьбы (или накликал?) свою – не менее «жгучую» – любовь. Верно говорила «крученая» женщина своему избраннику:
Это слово – расхожее, им пользуются все и по пустякам. А бывает оно, а бывает она, Феденька, – не часто…
Случайный разговор в поезде, бегущем по Николаевской железной дороге (в таком же поезде, на том же маршруте окончательно стала явью страсть Анны и Вронского!), ясно пророчит будущее Воротынцева. (Как соблазненный Зиной инженер, он расскажет жене о своей измене. Гораздо существеннее, однако, здесь иное схождение – абсолютная захваченность чувством, которое оказывается сильнее вроде бы неколебимых привычек и жизненных принципов отнюдь не юного персонажа.) Но к воротынцевской линии роль этого вагонного разговора не сводится – он служит «ключом» ко всему «романному» Узлу.
В середине рассказа попутчика
…полковник размял папиросу двумя пальцами, вышел покурить в коридор. (Всё-таки, не могут люди без любовных историй, с чего другого поважней – а всё на это переползут.)
Фрагмент организован так, что мы не можем однозначно ответить, чья беглая мысль упрятана в скобки. Возможно, Воротынцева, который еще не втянулся в сюжет и раздражен, что от серьезных тем (транспортные трудности, неразбериха со всевозможными уполномоченными, товарный голод и администрирование, рождающее спекуляцию, проклятье «твердых цен», тыловое мiродёрство, всеобщее недовольство правительством, казачья жизнь) его странный спутник перешел к болезненной исповеди. Но может быть, и его собеседника, стесняющегося собственной откровенности и предугадывающего скептическую реакцию полковника. Это «двоение» предлагает третий – не отменяющий двух первых – ответ. Тут звучит голос автора, объясняющего свой замысел: без «любовных историй» невозможно обойтись и в тех случаях, когда речь идет о том, что видится (не без оснований) самым важным. Не вглядевшись в человеческие чувства, не осмыслив, как (очень по-разному!) любили, сходились и расходились, мучились и переживали высшее счастье люди 1910-х годов, невозможно понять, почему и как революция победила Россию.
Но прежде чем обсуждать многообразие «любовно-семейных» мотивов «Октября Шестнадцатого», следует вернуться к вагонному эпизоду и ответить на вопрос, который несколько раз задает себе (и интеллигентным обиняком – попутчику) Воротынцев, пока разговор идет об актуальных общих проблемах. Вопрос этот Солженицын выносит даже в Содержание: «Кто же он такой?» (14). Для читателя здесь важен и скрытый план: почему именно этому персонажу доверено рассказать историю, невольно предсказавшую крутой поворот в судьбе Воротынцева? Идет медленный перебор версий. Не «по железнодорожной части». Не уполномоченный. «…что-то совсем не городское было в этом человеке. А – образованное мужицкое». Помянул Брянск, но не оттуда. Был гимназическим учителем. С санитарными поездами ездит. Но не из Земгора. Называет себя «выборжанином», но вовсе не из Выборга родом (Воротынцев и забыл – если знал когда-то, что подписывали депутаты распущенной Первой Думы Выборгское воззвание, о котором, впрочем, читателю уже обстоятельно рассказано в обзорной главе 7'). Был думским депутатом, но теперь совсем
– …Я теперь… в общем… так сказать… очеркист.
Ах вот кто! Ах из тех как раз, кто и пишет все эти Слова и Богатства!..
«Очеркистом» Фёдор Ковынёв для Воротынцева и останется, но мы внимаем его «любовной истории» (17) иначе, чем полковник. Мы уже знаем, кто он такой, так как рассказу о мучительных и счастливых отношениях героя с Зиной Алтанской предшествуют глава «Из записных книжек Фёдора Ковынёва» (15) и смятенная внутренняя речь персонажа: «Он сказал о себе “очеркист”, постеснявшись как истинно думал: “писатель”» (16). Не просто литератор, но писатель, обретающий большое дыхание, приблизившийся к своей главной книге:
…Странное дрожащее предчувствие: как высоко ты способен подняться, как душезадевательно когда-нибудь написать. И вот уже в последние годы что-то, кубыть, переливается из заготовок в формы: главные лица, и эпизоды, и целые главы – так ли? хорошо ли? Границы точной нет, всё колышется, не застынет: роман не роман, а может Поэма в прозе, и с названьем, наверно, самым простым – «Тихий Дон», потому что черезо всё растекаются – Дон да кормящие запахи любушки-земли. Да первая часть и готова, но Федя по робости не осмеливается предложить публике: ведь ещё что из того выйдет? И сразу укажут дружно, что слишком много безцельного быта, слишком много пейзажа – а как же со свободолюбием?
Упомянув название «Поэмы» Ковынёва (заметим, что персонаж, подобно автору, не хочет именовать свое сочинение «романом»), Солженицын намекает на возможность ее отождествления с общеизвестным многотомным повествованием о трагической судьбе казачества. Но это лишь мерцающий намек, а не однозначное утверждение. Фольклорный по происхождению оборот «тихий Дон» постоянно использовался многими прозаиками и публицистами начала ХХ века, касавшимися казачьей темы. Читателю предлагается загадка без ответа: тот или иной «Тихий Дон» пишется Ковынёвым в 1916 году? Если все-таки тот, то сквозь предчувствия Фёдора вероятной реакции на публикацию его Поэмы (упрекать будут за недостаток «свободолюбия») проступает дополнительный смысл – дискредитация «большевистских» эпизодов первой части «Тихого Дона», принадлежащих, по мнению Солженицына, перу не подлинного автора, а советских редакторов. Если Ковынёв пишет иной «Тихий Дон», то существенно, что в этой – неведомой нам – книге, «революционным» мотивам места не было. Взгляды Солженицына на проблему авторства «Тихого Дона» изложены в предисловии к книге Д* (И. Н. Медведевой) «Стремя “Тихого Дона”» – «Невырванная тайна» и статье «По донскому разбору». [29] Одно время писатель склонялся к версии, что искаженный и вышедший под именем Шолохова «Тихий Дон» был написан Ф. Д. Крюковым (прототип Ковынёва, о чем сообщено в «Замечаниях автора к Узлу Второму»), позднее отказался от этой гипотезы. Следует, однако, учитывать, что персонаж «Красного Колеса» не равен своему прототипу, а специально оговоренное изменение фамилии это обстоятельство подчеркивает. Парадоксальным образом тот факт, что Солженицын счел «крюковскую» версию авторства «Тихого Дона» маловероятной (или даже неверной), вовсе не означает, что его персонаж Фёдор Ковынёв работает как раз над той самой книгой о казачьих разломах, что прочно вошла в историю русской литературы.
29
Солженицын А. Публицистика: В 3 т. Ярославль, 1997. Т. 3. С. 489–495 (особенно 492–493); 210–224 (особенно – 220–224).
История любви Ковынёва (Крюкова) подлинная, восстановленная по сохранившимся письмам его возлюбленной. Важна она, однако, не сама по себе, но в сопряжении с линией вымышленного героя – Воротынцева. Именно дорожный рассказ Ковынёва вводит в «Октябрь…» тему испытания любовью, что указывает на закономерность (а в какой то мере и символичность) «воротынцевского» сюжета. Другим «зеркалом» – впрочем, зримым лишь читателю, а не персонажу, – станет экскурс в мучительную личную жизнь Гучкова (42; М-17: 39, 66), также основанный на строго документальных свидетельствах. Едва ли случайно смутное будущее Воротынцева невольно предсказывает (разумеется, сам того в виду не имея!) не кто-нибудь, а писатель, то есть тот, кому и положено глубже других чувствовать общечеловеческие коллизии в оркестровке своей эпохи. Весьма соблазнительно было бы выстроить здесь систему аналогий, связав сюжет «беззаконной любви» в «Тихом Доне» с историями Ковынёва и Воротынцева, но поскольку о ковынёвском «Тихом Доне» у Солженицына говорится туманно, эту напрашивающуюся ассоциацию лучше оставить. Стоит, однако, подчеркнуть, что в следующем Узле возникает намек на любовный сюжет «Поэмы» Ковынёва: