Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Здесь, в квартире, шла обычная, привычная для нас всех жизнь, со спальней для гостя, с ритуалом завтрака, обеда, но даже и этот покой был обманчив, могли и сюда ворваться с обыском вооружённые люди, хотя, конечно, их можно было умягчить человеческим объяснением.
Таких не было на земле людей, кого бы кроткий князь не мог бы умиротворить и расположить к себе в частном разговоре с глазу на глаз. Но – как бы он мог теперь вступить во взроенный, обезумелый многотысячный Таврический дворец, о котором рассказывали ужасы? Или как бы он мог произносить речи
Это так было непохоже на святой, трудолюбивый народ, получивший святую свободу!
Уже того, что повидал князь из автомобиля по пути на квартиру барона (а его хотели везти и прямо в Таврический, но он имел успех благоразумно уклонить их), – даже этих виденных уличных впечатлений было преизбыточно, чтобы теперь их перерабатывать. Вся уличная разнузданность хлестнула в лицо – и князь чувствовал себя как обожжённый, и должен был с душевными силами собраться.
А тут – приехал из Таврического за князем автомобиль! – уже сообщили туда о его приезде.
Нет, князь был слишком потрясён, чтобы ехать. Он просил передать своим думским доброжелателям, что сегодня очень устал, никак не может, но приедет непременно завтра.
Нет! – настойчив был посыльной, – там все ждут! нельзя откладывать, но – ехать сейчас же.
Нет! – взмолился князь. Ну, хотя бы по крайней мере до вечера. Вечером.
Князь таким разбитым себя чувствовал, что даже с бароном и его семьёй ему трудно было говорить, поддерживать бодрое выражение лица и бодрый голос. Он охотно ушёл в отведенную комнату, сел в покойное кресло – и обвис, и выпустил дух.
Как осадило князя Львова. Внутри себя, перед собою, искренно, он почувствовал, что управлять этим кипящим множеством – далеко свыше его способностей. Так блистательна была вся гражданская карьера князя – но теперь он увидел, что его влекло выше душевных сил, что не было в нём мощи для такого восхождения.
Но и признаться в том никому нельзя, поздно. Победоносный жизненный путь обязывал так же непоправимо – и никому из вызвавших его, избравших, назвавших, не мог он сознаться, что ощутил слабость, что тяжести этой ему не поднять.
Он обезсиленно лежал в кресле, потеряв весь полёт последних лет. И возвращалось к нему – тоже когда-то привычное, теперь забытое, невыносимое сопротивление жизни, в котором Жоржинька жил всё детство, всю юность и молодые годы. Разорённое имение, на княжеском столе – чёрный хлеб да квашеная капуста. В ненавидимой гимназии звали его «цыцка», учился он – как воз на себе волок, туго, с раздражением, оставался на второй год, и не раз. Избрал юридический факультет за то, что он легче всех. И вытаскивали с братом хозяйство на клеверных семенах да на яблоках, и Москва в те годы знала ещё не самого Львова, – но «яблочную пастилу князя Львова» (из падалицы).
Десятилетиями жил он – и привык, что жить трудно, еле тянешь. И наведывался к оптинским старцам – не уйти ли ему в монахи: его благонравная скромная натура была к тому склонна.
А когда уже и начал государственную службу, совмещая её с левыми симпатиями (за что назван был «красным князем»), то узнал, каким ударом может прийтись общественное презрение: в 1892 году как непременный член губернского присутствия он вынужден был сопровождать губернатора в поездку с воинским отрядом: крестьяне не признавали решения судов и не давали в своей местности рубить леса. И на станции под Тулой губернские власти повстречали Льва Толстого – и великий писатель потом сотню гневных страниц написал о пособниках зла, имея в виду князя Георгия Евгеньевича, однако, слава Богу, не назвав его по имени. А если бы назвал?.. Пропала бы вся карьера навеки.
Но сейчас – князь Львов уже был назван, признан, и скрыться и деться ему было некуда. Неизбежно идти в Таврический и принимать власть над Россией.
212
Во второй половине дня телефон в доме Мусина-Пушкина снова задействовал – и просили подойти полковника Кутепова.
Вот удивительно – кто и откуда узнал? Не проверяют ли враги? Но подошёл.
А оказалось: это узнал от сестёр всё тот же неуёмный поручик Макшеев, который вчера утром и впутал полковника во всю эту операцию. Теперь он звонил оттуда же, из офицерского собрания на Миллионной, что у них – необычайные события и глубокие нравственные переживания и они хотели бы повидаться и посоветоваться с полковником.
– Повидаться не так просто. Скажите по телефону.
Замялся. Неопределёнными фразами выговорил, что речь идёт о признании новой власти.
И сомнения быть не могло. Кутепов ответил в трубку как продиктовал:
– Не позорьте имени Преображенского полка! Вы не имеете и права оперировать им, а каждый ваш шаг относят за счёт Преображенского. Довольно того позора, какой я видел сегодня в окно, когда ваш запасной батальон, а получается преображенцы, шёл в Думу. Но, слава Богу, я не видел там офицеров.
– О, это требует особого рассказа…
Макшеев что-то мычал, куда делась его резвость. Что-то мычал – да кажется о том, что Государственная Дума – это парламент.
Кутепов отрубил:
– Такие же безответственные бунтовщики оказались, ещё даже хуже простых рабочих.
– Александр Палыч! Да приезжайте к нам в собрание прямо сейчас, поговорим! Мы все вас очень ждём.
Поехать в собрание? Ему захотелось. Не куда-нибудь прятаться, а просто в своё собрание. Верно. И что ж в самом деле дальше сидеть в этом доме, если враждебные посты как будто сняты, а фронтовой черты в городе же нет.
Обсудили с хозяевами. А что если попытаться выехать в санитарном автомобиле? – но не переодеваясь и не ложась на койку раненого!
Надо было дождаться темноты, ещё часа два. Попасмурнело, пошёл крупный снег – и она приблизилась.