Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Но для этого – долго надо было лежать, очень долго, и почти не шевелясь, – и даже долго совсем ничего не говоря. Тогда ощутимо, во многих клеточках, черезо всю кожу тела, к нему возвращалось здоровье.
Как когда-то в Грюнфлисском лесу он лежал на земле, и не было сил подняться, оторваться. Да вся спасительность была: не отрываться.
Он только длительностью, непрерывностью, неподвижностью успокаивался и выздоравливал. Тайна этого успокоения была в длительности: не час, не два, не три.
И теперь-то – теперь он мог бы и рассказывать: и что же именно произошло, и с какой болью он пришёл вчера.
И с благодарностью, с нежностью он целовал её благоплотные руки в предплечьях.
Днём стала рассказывать с открытой душой о себе. Как ведь выдали её сперва не по её выбору, а по воле родителей. А потом она привыкла к мужу. А потом и полюбила.
И – случаи разные. Разные сказанные с покойником слова. Георгий никогда к такому не прислушивался. А сейчас – то вникал, то отдавался этому журчанию, как лежачая колода в облегающем ручье, обновляясь в этих струях.
Никогда не прислушивался, а как неожиданно она уводила в сторону, где, казалось ему, и нет ничего. А вот – лился вокруг него целый мир, обструивал потоками. И это же вокруг каждой женщины свой отдельный мир?
И куда делось вчерашнее разрывание, что просто жить не хочешь?
Захотелось есть – она не дала ему подняться, а всё сама принесла и тут разложила на низком столике. Разве больного в детстве так кормили его, – но не казалось ему стыдно-барски.
Когда-то схватился: а какое же сегодня число? Двадцать восьмое. Так надо же ехать в армию!
Но в окне уже несомненно умалялось света – наполовину проспанный день уже и кончался, а Георгий так и не одевался за весь день. Он было сделал такое движение, но Калиса была права: куда ж теперь? ведь к вечеру. Уж лучше с утра как угодно рано. Раньше встанешь – дальше шагнёшь.
Так и проплыл этот день – без единого внешнего стука в дверь, без единого выхода, – и счастливо, что не было в квартире телефона.
И электричества вечером почти не зажигали – так полно, так плотно в темноте.
216
Адвокат Демосфен спасал Элладу. Адвокат Цицерон спасал Рим. Но особенно – адвокаты были всегда сословием революции. А из кого ещё состоял Конвент?!
Артист произносит чужие слова, адвокат – те, что сам выносил в сердце и сложил. В этом – его превосходство. Но в России только по уголовным и тем более политическим делам имеет адвокат простор развернуть своё красноречие, потрясти чувства судей и вырвать у них нужное решение. В гражданских же судах, которыми и занимался Корзнер помимо юрисконсульства в банке, такой завал дел и такая сухая обстановка, что ораторские эффекты и фразы общего характера считаются даже неприличными, достоинство же адвокатской речи – в сжатости и в богатстве юридической аргументации.
А новая революционная обстановка вдруг открыла неограниченный простор красноречию. И вчера вечером Корзнер горячо выступал в думском зале, и не его ли была решающей напорная речь, после которой отважились создать Московский Временный Революционный Комитет?
А затем сразу и покатилось: значит – и написать воззвание! (Корзнер вошёл в число составителей.) Значит – и распространять по городу!
И серый купчишка Челноков смекнул размах событий – и не сопротивлялся. А товарищ городского головы Брянский вызвался дать городскую типографию для воззвания.
Но тогда и устроить в городской думе дежурство членов Комитета!
Сегодня утром Корзнер отложил все свои приёмы, отменил деловые встречи, назначенные на сегодня, – да кому теперь до них? – и в первой половине дня отправился снова в городскую думу.
Общая обстановка в Москве была самая бодрящая. Газеты не вышли, забастовка типографов. Кто-то выпустил на стеклографе «Бюллетень революции» – сведения и слухи из Петрограда, как сообщали телефоны, так ли, не так, и листочки передавали из рук в руки. Трамваи за день перестали ходить. Передавали о фабричных забастовках. В некоторых частях города отказал водопровод, но не в центре. На улицах в разных местах присутствовали усиленные наряды конных жандармов и казаков, и особенно на перекрестках вокруг думы, и на Красной площади за Иверской, – но не было ни одного случая разгона толп или препятствия их движению. Видимо и власть замерла, нейтрально ожидая, к чему идёт. А к думе проникали сперва даже не толпы, но, по робости, группы, кучки, – однако и к ним выходили ораторы из здания думы с короткими речами. А когда уже толпа стала погуще – то выставили с балкона думы красный флаг и повторяли в речах главные лозунги воззвания: что в Петрограде революционный народ совместно с войсками нанёс решительный удар царскому правительству. Но борьба ещё только началась! Московский народ должен тоже призвать революционных солдат – присоединяться! и захватывать арсенал и склады оружия!
После этих речей некоторые группы отправились по казармам, обращать солдат. А к думе подходили всё новые, новые, уже и с революционными песнями, – и сливались в толпу, она густела. После полудня она уже затопляла всю Воскресенскую площадь, выдаваясь и на Театральную, в ней поднимались красные флаги, ораторы, – и вся она превратилась в непрерывный сплошной митинг, который полиция теперь уже тем более не смела тронуть.
А в самой думе собирались по одному – революционеры. Да! Никто их в Москве уже давно не видел, не слышал, не знал, и сами они прятались за невинными обывательскими личинами, – а теперь приходили на готовое, и громче заявляли себя хозяевами, и требовали, чтобы Революционный Комитет передал власть, ещё им не взятую, в руки Совета рабочих депутатов, ещё и не созданного! И выбирали свой Исполнительный Комитет! Довольно нахально!
Но там были и порядочные люди, меньшевики, которых всё-таки знали, – Гальперин, Никитин, Хинчук, Исув. И с ними договаривались о разграничении функций и чтобы существовать в думе всем.
А в городе события разворачивались. Рассказывали об обезоружении отдельных полицейских, вполне мирно, без убийств. Посты городовых стали исчезать сами собой. Крупные же наряды мялись. Затем к думе привалила толпа студентов университета, человек четыреста. Очень смеялись, рассказывали, как на Большой Никитской удалили университетских служителей с контроля, сняли большие железные ворота и отнесли их внутрь двора. А другие факультеты продолжали заниматься.