Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 1
Шрифт:
Мы и верим! Это – одна наша надежда!
– …Это – честное правительство. И оно исполнит свой долг до конца. И – да здравствует могучий! свободный!! русский народ!!!
– Ура-а-а-а-а! – перекатывалось по площади. Но более всего порадовал Родзянку офицер, подскочивший на ступеньки рядом с ним:
– Да здравствует Отец Русской Революции! – звонко вскрикнул. И это был сигнал: подхватывать в двадцать рук и тяжеловесного Отца и нести его в вестибюль.
Да и пора: уже вот подкатывал и мотор с самим наконец Милюковым! – со славным и одиозным героем сегодняшнего дня. Его кинулись нести даже из автомобиля на ступеньки, но он не то чтобы не дался, а так наёжен был – пошёл сам. Он был в фетровой шляпе и позабыл снять её для речи. Он – диковато смотрел, так
– Я – видел плакаты. Но я – защищаю интересы народа. И не уйду, пока не выполню долга. Или – погибну.
И безстрашно стоял, доступный растерзанию, мишень, дразнящая плебс, – в мягком пальто, белейшее кашне вокруг шеи, очки, мягкая шляпа.
Но не только не напал ни единый голос, не протянулась ни одна враждебная рука – но овеивали от площади сочувственное тепло и дружественный шелест. И министр – уже наступательней:
– Я – тот Милюков, который 1 ноября разоблачил интригу и измену бывшего царского министра Штюрмера! Я – тот Милюков, который восставал против сепаратного мира! И неужели же я должен стать тем самым изменником русскому делу, каким я клеймил своих врагов?
Ответ толпы – нёсся несомненно. Но ещё, по инерции готовности, подставляя себя под страшный удар:
– Да! Войну – надо победно закончить! Я это повторяю. И пусть мне кричат в лицо «долой Милюкова».
Но никто же тут не кричал такой мерзости, слышалось одно одобрение! И, всё твердея:
– Буду ли я жив? Или буду мёртв? – мне всё равно. Но мне не всё равно, если Россия покроется позором! И если мы станем добычей наших врагов. Старая власть именно потому и рухнула, что нарушала обязательства перед союзниками. Временное правительство и я – не допустим, чтобы Россию могли обвинить в измене. Я – исполню свой долг и добровольно с этого места не уйду. Верите ли вы мне?
– О да, мы вам верим!.. Мы верим!.. Мы верим!.. Да здравствует Милюков!.. Ура-а-а!..
И тут же проворно вскочил офицер, но другой, и пронзительно:
– Господа! Милюков – пожертвовал своим единственным сыном для блага России.
Верно напомнил, не все и знали. Потеряв сына на этой войне, мог Милюков иметь и пристрастие к победе!
– Ура! Ура! Ура-а-а! – подняли, потащили и Милюкова. Тут стали подъезжать в автомобилях, в каждом по нескольку, члены Исполнительного Комитета Совета. Не знали их в лицо, нигде не бывало их фотографий – но видно, что не наши министры. Их встречали враждебно-холодным молчанием. Не ждали от них речей и не кидались нести их во дворец. Над дворцом уже высоко висела бледно-желтоватая луна. По чьему-то крику стали оттекать – сходить к английскому посольству.
А в стороне от подъезда стоял французский офицер с двумя соотечественниками, господином и дамой. И сказал им:
– Это правительство оказалось более временным, чем мы думали. История повторяется. Вот и у них, как у нас: народ постучал министерству в окно и объявил: «Вы больше не существуете!..»
62
Такой неприятный, совершенно неожиданный конфликт, и в такое нежелательное время!
За минувшие полтора месяца князю Георгию Евгеньевичу приходилось встречаться исключительно с хорошими людьми: были ли это непритязательные мужественные воины из армейских депутаций, или делегация русского театрального общества из Москвы, привезшая новый театральный устав, или еврейская делегация, благодарящая за равноправие, или дружелюбно-предупредительные к новой власти старые чиновники своего же министерства, – и та же атмосфера дружелюбия лилась в неохватном потоке приходящих телеграмм. (И от кого только не было! – из Лозанны от семьи Герценов! ну когда б они о князе Львове знали бы или вспомнили! – а теперь он им отвечал.) Решительно ни разу не встретил князь кого-либо из отвратительных чудовищ царского режима, душивших всю нашу жизнь, и князя Львова тоже. И если где-то на местах необъятной России происходило нетерпеливое политическое творчество, возникали и кипели разнообразные новые комитеты и формы, никто не желал дождаться, пока лучшие юристы страны разработают им безукоризненные новые правила, и доходило даже до ссор с помещиками и до захвата земель или до весьма дерзких национальных требований откола от России (какие придуманные проблемы, почему ж их не было вчера?), – то всё это было по единственной причине удалённости, по невозможности встретиться со всеми лично и посмотреть друг другу доброжелательно в глаза. Как раз вот на послезавтра князь Львов созывал совещание губернских комиссаров центральных губерний, чтобы преодолеть это непонимание на расстоянии, – а тут вот…
Несмотря на частые сердечные встречи с представителями Совета (которые, в общем, все были неплохие люди, а некоторые и просто замечательные) – очевидно, и тут что-то было недоговорено, что-то недопонято, вот с этой несчастной нотой. Поразительно, что они – тоже сейчас порицали правительство, хотя ведь всё время были с нами в контакте! Так надо встретиться сегодня же! – и в самом расширенном составе – всё полное правительство, это дюжина, и от Исполнительного Комитета придёт человек сорок. Идея: чтобы наших было всё-таки побольше – можно пригласить также и Родзянку со всем его Думским Комитетом? Соберёмся, сговоримся – и снова всё потечёт нормально.
Все эти полтора месяца никто в Мариинском дворце не вспоминал ни о Родзянке, ни о его комитете, ни обо всей Думе, как будто их и вовсе не было, и делать им нечего. А сейчас – они как раз оказались нужными. Да как солидно будут выглядеть на общем заседании, как бы третейскими, и особенно сам Родзянко. И какое впечатление будет через газеты на общество.
Георгий Евгеньевич позвонил Михаилу Владимировичу, тот был очень польщён и конечно согласен.
Заседание назначалось на 9 часов вечера в Мариинском, но раньше времени туда никто не хотел и ехать, через эту толпу; всю организацию вели по телефонам из довмина, потом кое-как доканчивали совещание с генералом Алексеевым, потом сговаривались министры, какой линии поведения сегодня вечером держаться. Милюков непреклонно стоял на своей ноте, на каждом слове её, и настаивал и требовал, что и все должны так держаться, потому что приняли её всем составом правительства единогласно. И действительно так, некуда деться. Ах, какая неприятность! Ах, кто бы мог думать, чт'o из этого заварится.
Уверены были, что к вечеру, к темноте, толпа разойдётся, – а как раз наоборот! И пришлось министрам ехать на заседание через эту возбуждённую толпу – правда, оказалось, что у Мариинского дворца толпятся уже только дружественные манифестанты.
К обширному заседанию приготовили зал на половине Государственного Совета, теперь несуществующего, а с непривычки совсем не подумали о процедуре. И возник сложный инцидент. Пресса-то ведь целый день изнывала, металась, наблюдала, мучилась – а теперь корреспонденты всех главных газет двух столиц толпились в Мариинском дворце перед князем Львовым и просили допустить их на совместное заседание, ввиду важности его. Ну что ж, гласность – это родная сестра свободы, тем надёжнее будет осведомлена и вся страна. Львов посоветовался с Терещенко, с Некрасовым, – и пригласили прессу занять места в зале.
Корреспонденты ликующе потянулись туда, с собой ещё повели запасённых стенографисток, и там заняли угол, разложили бумаги, отточенные карандаши, были готовы ранее всех: участники заседания ещё только собирались.
Собирались, и вдруг Скобелев подошёл к князю и, несколько заикаясь, заявил, что Исполнительный Комитет решительно против присутствия прессы! Вот так т'aк! И как же князь не спросил их раньше? – он не предполагал, что они могут быть против гласности. Очень теперь неудобно, очень неудобно, но ничего не оставалось – князь подошёл к столам прессы и объявил им, что вынужден сообщить: Исполнительный Комитет категорически против их присутствия.