Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого
Шрифт:
Но и спал он мало.
И спать не надо.
Скорей дожить до вечера.
Странное состояние: насквозь возносящей чистоты – и лишь порой огрузняющей взмученности.
От поддерживаемой её руки разливалась по телу предельная полнота, кажется: выше – и немыслимо ничто.
Саня приехал с фронта мрачный, от гибнущей армии. И по пути повидал. В Москве остановился у своего университетского однокашника, ныне разумно окончившего университет (а Саня всё упустил) и служащего прапорщиком в запасном пехотном полку в Спасских казармах. И тот рассказывал своё развальное – а Саня вдруг
И когда «люблю» ещё не было сказано, а всё пело и подтверждало, что: и она! и она!
Как будто они давно-давно знакомы. Как будто – что-то большее, чем они просто потянулись бы друг ко другу от первой встречи, – нет, они узнали друг друга через какой-то высокий далёкий верх.
Вот и исполнилось, как говорил Краев: знать ту женщину, к которой ты должен вернуться с войны.
Перебывали и в Большом не раз, всё на балете, Гельцер, и в Малом, и в Художественном, и в кинематографах, Вера Холодная, и просто бродили, бродили по Москве, – Ксенья любила всю Москву наизусть.
Бродили, переполненно счастливые. Рядом с быстрой подвижностью её взгляда, смеха и перемен – Саня открывал себя мешковатым, непоспешным и отставшим от тех новых авторов, которых она читала, а он и не слышал, – но и это непоспеванье было ему сладко, у места. И что же именно где смешно – она находила прежде него, а он уже вдогон.
Сегодня одиннадцатый вечер они были вместе. А вот уже и пять суток с того, как, опустясь от Большого Каменного ко Всехсвятскому, при рассеянной белости от заоблачной луны, Саня вдруг всплеском, не готовясь, повернул её к себе за плечи и выдохнул: «Я теперь жить без вас не могу! выходите за меня замуж!»
Ярче, привлекательней, пленительней этой девушки он никогда не встречал – и даже удивительно было, что это открылось только ему, а не все сразу видят это несомненное её превосходство. (И хорошо, что не успели разглядеть до него!)
Странно? – но они всё ещё говорили друг другу «вы». Не могли переступить – или даже не хотелось? Теперь уже уверенность, что «ты» ещё будет, и будет, и будет, – а вот в этом последнем порхающем «вы» сохранялось безутратное изящество.
Ксаночка – да! была согласна! была вседушевно согласна выходить за него замуж, и глаза её сияли счастьем, как будто всё это уже случилось, – однако: что скажет крутой отец? Если он запретит, если он заградит, поднявшись в свой гневный рост? – тогда…? – она не смеет.
Уже вся в московской эмансипации, и посмеиваясь над печенежными нравами кубанских экономистов, и в веренице театров, и с тайными от отца балетными упражнениями, – против папиной воли она не смеет… Если он проклянёт? – нет…
Для отца – неравное, невидное замужество? Не так хотел бы выдать?
Но даже если взгневится сначала – то потом? Сердце у него отходчивое и на самом деле доброе, хотя бывает страшен, когда раскричится. Будет уговаривать не только Ксенья сама, но ещё поможет её старшая невестка Ирина, будем уговаривать до того, чтоб хоть на колени стать, – сдвинем.
Но
И тогда?..
– И тогда: я ведь не могу просить второй отпуск. Вы приедете ко мне – прямо в бригаду, на фронт? Если мы будем стоять всё так же в неподвижности, то в наш фольварк Узмошье. И отец Северьян повенчает нас.
Так мечталось.
А Саня-то остался без матери ещё в детстве. А отцу, во второй семье, большого и дела в том нет.
Не говорил, но мысль была: надо нам спешить, пока не слягут ещё новые головы, может и моя. Не покидало Саню предчувствие своего недолгого века.
– А карточка у вас есть для папы хорошая? Снимитесь ещё раз!
Но и в том, что свадьба откладывалась, – тоже есть своё наслаждение. Сердцу – непереносимо было бы: вот прямо сейчас? уже без преграды?..
Пусть, пусть ещё поноет в груди.
Благодарность к ней, что она – есть. Что она – вообще нашлась.
Даже страшно: кольцом рук – раздавить её?
Нет, она – орешек, кубанская порода.
А – после войны? Сане бы кончать ещё два года в университете – а Ксенья через год уже и кончит, с Москвой расстанется. Нескладно.
Проходили как-то у Никитских ворот – вспомнил Саня замечательного старика, Павла Ивановича.
С его загадками.
Что он сейчас? Жив ли?
Он тогда как благословил их с Котей идти в армию. И теперь вот, первый раз вернувшись в Москву, – как же его не повидать? Очень захотелось.
– Ксаночка! Живёт в Москве один чудесный мудрый старик, сейчас я вам о нём расскажу. Давайте-ка мы его в этих днях разыщем – да сходим к нему?
Пока – здесь, пока вместе, вся Москва – наша.
По вечерам освещение на московских улицах стало разреженное, многих фонарей по экономии не зажигали. Зато не видно ни уличных повреждений, ни разноцветных листовок, ни распущенных бродячих солдат, – можно вообразить, что Москва – и сегодня прежняя.
Однако – кобуру поближе к руке, из любой подворотни могут выскочить бандиты, из-за любого угла. Нет, Москва не прежняя.
Пути последнего ночного провожанья часто ложились через Александровский сад.
Как-то Ксенья сказала:
– Здесь я люблю гулять. Во время самой революции тут гуляла.
А уже вот недавно, изменясь голосом:
– Я здесь… мечтала… Смотрела на маленьких детишек, и…
Призналась.
Но ведь и Саня хотел – именно! именно сына!
И открылось говорить о нём – как уже о сущем.
О непременном нашем…
Что за счастье!
А сегодня вечером бродили, бродили, заметили: на Воскресенской площади сгущается к городской думе толпа.
Пошли туда?..
Всё равно куда. Всё равно хорошо.
На возвышенной площадке думы под яркими фонарями стояла группа, может быть из думской головки, – и несколько матросов. И один высоченный черночубый матрос с двумя нашивками на рукаве, а в распахе матроски яркие полосы, лицо как у птицы большой, выразительные крупные губы, объявлен был к речи: матрос Баткин. И сразу начал, с большой свободой (а «г» – наше, придыхательное, по-южному):