Красное колесо. Узлы V - XX. На обрыве повествования
Шрифт:
– Я могу, конечно, и ошибаться. Быть может, я неправильно поставил диагноз болезни. Но думаю, что я не так уж ошибаюсь, как, может быть, покажется другим. Мой диагноз: если сейчас не будет всеми признан трагизм – и безвыходность! – положения… Если не поймут, что сейчас ответственность лежит на всех… Тогда всё, о чём мы мечтали… будет отброшено… А может быть – затоплено кровью…
Это – он ужасающим, сдавленным голосом сказал, потому что вдруг навеялись на него эти картины.
Но он заставил себя собрать силы. И снова – выразить надежду, что мы найдём выход. И пойдём «открытою, ясною» дорогой. И всё, что
– Остерегайтесь! Есть Суд истории! Бывали не раз случаи, что люди, которые были сильней и выше нас, падали под предательскими ударами… – (уже и эту картину видел, но – за что?? но – за что??) – …за то, что они будто бы шли против трудового класса?..
Он даже покачнулся – так ярко и неотвратимо это вообразил. Мелькнули братья Гракхи.
– По вине старого правительства, державшего народ во тьме, всякое печатное слово до сих пор принимается за закон.
(Это о «Правде», «Окопной правде», но не смел он назвать.) С этим элементом можно играть, но можно доиграться и до плохих шуток.
Как-то нестрашно прозвучало, самые лучшие порывы пришлись не к концу речи, а вот он уже истощился.
– Я пришёл сюда не сам – вы меня призвали. Я пришёл сюда потому, что сохранил за собой право говорить правду так, как я её понимаю. Людей, которые и при старой власти открыто шли на смерть, – (и вернулась сила достоинства), – этих людей не запугать!
Наконец – аплодисменты, но жидковатые. Оглушил аудиторию, как сам не ждал. А, всё равно теперь!
– Судьба страны – в великой опасности! Мы хлебнули свободы – и мы немного охмелели. Но не опьянение нужно нам, а величайшая трезвость и дисциплина. Мы должны – войти в историю! Так войти, чтобы на наших могилах написали: они умерли, но никогда не были рабами!
Нет, всё лучшее, и «рабов», израсходовал слишком рано.
Молчал зал, и не понял, что речь-то – кончена.
И Керенский – как не привык, в тишине – стал просто сходить по ступенькам.
Просто – сходить.
Вот тут раздалось несколько хлопков.
И он пришёл в себя, что он не должен так уходить. Он неуверенными шагами снова поднялся к трибуне и слабым голосом спросил:
– Нет ли каких вопросов?
Молчание.
Ужасающее молчание!
Знак полного провала?
И вдруг – спасительный голос раздался из-за спины сверху. Да, там же Церетели был, Керенский в речи и забыл про Церетели.
– У меня есть вопрос. Вы говорите, что есть люди, не сознающие лежащей на них ответственности. Я полагаю, – голос был твёрд, – что это не относится к организованной демократии – к Совету Рабочих и Солдатских Депутатов?
Керенского даже опалило: только тут он понял, как далеко он зашёл и как неверно могли его понять. Поспешил, поспешил:
– Товарищи! Пока я ещё ношу звание члена Совета Рабочих и Солдатских Депутатов, и если бы мои слова относились к организованной и ответственной демократии – то, прежде чем их сказать, я ушёл бы оттуда!
Но – ещё недостаточно защитился. И, путая (всегда Белый этот зал!), что он – не в Совете, где его так обвиняли:
– Но безответственная агитация лиц, пытающихся внушить народным массам, что я недостаточно хорошо и смело борюсь с представителями старого режима… и раздаются сомнения, достаточно ли строго содержатся представители старой власти в Петропавловской крепости… – (Куда-то всё дальше его заплетало…) – Если мне доверяют как министру юстиции, то таких вопросов мне задавать не следует. А если есть основания – то скажите мне!
Это – он уже обернулся к Церетели – к цапле Церетели, вверху над собой. Но слова его тут же вызвали вопрос из зала:
– А можно ли побывать в Петропавловской крепости, и как бывшие министры содержатся? И как живёт бывший царь?
Нет, у каждого раскаяния есть всё-таки и край:
– Нет, нельзя. Если разрешить одному – надо разрешить и другим. Мы не знаем, кто придёт вначале, кто потом, и что получится. Наконец, мы не можем превратить Петропавловскую крепость и царскосельский дворец в зверинец.
Это – понравилось, крикнули «правильно» и зааплодировали.
Ещё вопрос: каким путём мы придём к миру?
– Международный мир должен быть заключён всеми народами, как равный с равным. Но голос каждой страны звучит тем громче, чем больше сила её сопротивления.
– Есть ли надежда, что Временное правительство сумеет спасти страну от гибели?
– Вся моя речь сегодня и является ответом на этот вопрос. Если правительство будет пользоваться полным доверием революционного народа – оно спасёт страну.
Ждал ещё вопросов – молчали.
Странный конец речи – таких не бывало у Керенского. Оглянулся на Церетели – ничего не встретил.
Поклонился залу.
И – пошёл вниз.
Похлопали. В недоумении.
Пошёл из зала вон, опустив голову.
А Церетели, ещё когда Керенский на трибуну всходил, – уже заметил на лице его трагическую маску со страдальческими складками. И куда же, куда ж он занёс! Мальчишеская запальчивость была и в характере Керенского, но и поддерживалась образом жизни его: он совершенно оторвался от ИК, не осведомлял, не советовался, отговаривался загрузкой, поездками, многие в ИК были на него обижены. Однако вот Гучков и подлаживался к аудитории – а прошёл как чужой, чего стоят одни его «господа». А Керенский – сильно задел слушателей, но это и опасно. Неравновесная, очень опасная речь, хотя есть в ней и удачи. От такой речи может всё покатиться кувырком. Надо было сразу поправить! – отчего Церетели и задал свой корректирующий вопрос: Совет – не виновник анархии и не должен быть подвергнут расшатыванию.
Но и других Керенский так задел, что вот поблизости, из ложи президиума, поднялся на трибуну унтер-офицер Иофин – и произнёс с негодованием:
– Товарищи! За всё время нашей тут работы нам пришлось выслушать много речей. Речи эти были, возможно, честны и безкорыстны – но тут обвиняют демократию, что она сеет безпорядок, – так что ж, признать безконтрольную власть буржуазного правительства? Нет, мы должны открыто заявить, что мы пойдём только за одним оратором, который лучше всех понимает интересы и страдания наших братьев, сидящих в окопах. Этот человек, – и обернулся, показывая наверх от себя, – товарищ Церетели! И никаким речам, кроме речей Церетели, мы не можем доверять.