Красное вино Победы
Шрифт:
Михай промолчал. Голова его монотонно качалась в раме окна.
– Тебе чего, трудно сказать? Красивые девки-то?
– А! – Михай досадливо отмахнулся узлом рукава.
– Ему теперь не до девок, – сказал Бородухов.
– Эх, братья-славяне! – с горькой веселостью воскликнул Самоходка. – Мне бы девчоночку! Дошкандыбаю до своей матушки-Волги – такие страдания разведу, елки-шишки посыпятся!
Но шутить у нас было некому. Двое наших шутников, двое счастливчиков – Саенко и Бугаев, – почти не обитали в палате. В отличие от нас, белокальсонников, они щеголяли в полосатых госпитальных халатах, которые позволяли им разгуливать по двору. Чуть только дождавшись
Возвращались они только к обеду. От них вкусно, опьяняюще пахло солнцем, ветреной свежестью воли, а иногда и винцом. Оба уже успели загореть, согнать с лица палатную желтизну.
А за окном было действительно невообразимо хорошо. Уже курились зеленым дымком верхушки госпитальных тополей, и когда Саенко, уходя, открывал для нас окно, которое в общем-то открывать не разрешалось, мы пьянели от пряной тополевой горечи ворвавшегося воздуха. А тут еще повадился под окно зяблик. Каждый вечер на закате он садился на самую последнюю ветку, выше которой уже ничего не было, и начинал выворачивать нам души своей развеселой цыганистой трелью, заставляя надолго всех присмиреть и задуматься.
Сестра Таня, приходившая в шестом часу ставить термометры, в строгом негодовании первым делом шла к окну, чтобы захлопнуть створки, но Михай вставал в проходе между коек и преграждал ей дорогу:
– Нэ надо… Что тебе стоит?
– Не положено. Кто-нибудь схватит пневмонию. Разве вам мало форточки?
– А! – морщился молдаванин. – Ты послушай, послушай… Птица поет.
Михай культей обнимал Таню за плечи и подводил к подоконнику.
– Слышишь, как поет? А ты говоришь – форточка!
Таня молча слушала и не снимала с плеча Михаеву обрубленную руку.
Рухнул, капитулировал наконец и сам Берлин! Но этому как-то даже не верилось.
Мы жадно разглядывали газетные фотографии, на которых были отсняты бои на улицах фашистской столицы. Мрачные руины, разверстые утробы подвалов, толпы оборванных, чумазых, перепуганных гитлеровцев с задранными руками, белые флаги и простыни на балконах и в окнах домов… Но все-таки не верилось, что это и есть конец.
И действительно, война все еще продолжалась и третьего мая, и пятого, и седьмого… Сколько же еще?! Это ежеминутное ожидание конца взвинчивало всех до крайности. Даже раны в последние дни почему-то особенно донимали, будто на изломе погоды.
От нечего делать я учился малевать левой рукой, рисовал всяких зверюшек, но все во мне было насторожено – и слух и нервы. Саенко и Бугаев отсиживались в палате, деловито и скучно шуршали газетами. Бородухов, наладив иглу, принялся чинить распоровшийся бумажник. Саша Самоходка тоже молчал, курил пайковый «Дюбек», пускал дым себе под простыню, чтобы не заметила дежурная сестра. Валялся на койке Михай, разбросав по подушке культи, разглядывал потолок. На каждый скрип двери все настороженно поворачивали головы. Мы ждали.
Так прошел восьмой день мая и томительно-тихий вечер.
А ночью, отчего-то вдруг пробудившись, я увидел, как в лунных столбах света, цепляясь за спинки кроватей, промелькнул в исподнем белье Саенко, подсел к Бородухову.
– Спишь?
– Да нет…
– Кажется, Дед приехал.
– Похоже – он.
– Чего бы ему ночью…
По госпитальному коридору хрустко хрумкали сапоги. В гулкой коридорной пустоте все отчетливей слышался сдержанный голос начальника госпиталя полковника Туранцева, или Деда, как называли его за узкую ассирийскую лопаточку бороды. Туранцева все побаивались, но и уважали: был он строг и даже суров, но считался хорошим хирургом и в тяжелых операциях нередко сам брался за скальпель. Как-то раз в четвертой палате один кавалерийский старшина, носивший Золотую Звезду, благодаря чему получавший всяческие поблажки: лежал в отдельной палате, не позволял стричь вихрастый казачий чуб и прочее, – поднял шум из-за того, что ему досталась заштопанная пижама. Он накричал на кастеляншу, скомкал белье и швырнул ей в лицо. Мы в общем-то догадывались, почему этот казак поднял тарарам: донец похаживал в общежитие к ткачихам, а потому не хотел появляться перед серпуховскими девчатами в заплатанной пижаме. Кастелянша расплакалась, выбежала в коридор и в самый раз наскочила на проходившего мимо Туранцева. Дед, выслушав, в чем дело, повернул в палату. Кастелянша потом рассказывала, как он отбрил кавалериста: «Чтобы носить эту Звезду, сказал он ему, одной богатырской груди недостаточно. Надо лечиться от хамства, пока еще не поздно. Война скоро кончится, и вам придется жить среди людей. Попрошу запомнить это». Он вышел, приказав, однако, выдать старшине новую пижамную пару.
И вот этот самый Дед шел по ночному госпитальному коридору. Мы слышали, как он вполголоса разговаривал со своим заместителем по хозяйственной части Звонарчуком. Его жесткий сухой бас, казалось, просверливал стены:
– …Выдать все чистое – постель, белье.
– Мы ж тильки змэнилы.
– Все равно сменить, сменить.
– Слухаюсь, Анатоль Сергеич.
– Заколите кабана. Сделайте к обеду что-нибудь поинтереснее. Не жмитесь, не жалейте продуктов.
– Та я ж, Анатоль Сергеич, зо всий душою. Всэ, що трэба…
– Потом вот что… Хорошо бы к обеду вина. Как думаете?
– Цэ можно. У мэни рэктификату йе трохы.
– Нет, спирт не то. Крепковато. Да и буднично как-то… День! День-то какой, голубчик вы мой!
– Та ж яснэ дило…
Шаги и голоса отдалились.
Бу-бу-бу-бу…
Минуту-другую мы прислушивались к невнятному разговору. Потом все стихло. Но мы все еще оцепенело прислушивались к самой тишине. В ординаторской тягуче, будто в раздумье, часы отсчитали три удара. Три часа ночи… Я вдруг остро ощутил, что госпитальные часы отбили какое-то иное, новое время… Что-то враз обожгло меня изнутри, гулкими толчками забухала в подушку напрягшаяся жила на моем виске.
Внезапно Саенко вскинул руки, потряс в пучке лунного света синими от татуировки кулаками.
– Все! Конец! Конец, ребята! – завопил он. – Это, братцы, конец! – И, не находя больше слов, круто, яростно, счастливо выматерился на всю палату.
Михай свесил ноги с кровати, пытаясь прийти в себя, как об сук, потерся глазом о правый обрубок руки.
– Михай, победа! – ликовал Саенко.
Спрыгнул с койки Бугаев, схватил подушку, запустил ею в угол, где спал Саша Самоходка. Саша заворочался и забормотал что-то, отвернул голову к стене.
– Сашка, проснись!
Бугаев запрыгал к Сашкиной койке и сдернул с него одеяло. Очнувшийся Самоходка успел сцапать Бугаева за рубаху, повалил к себе на постель. Бугаев, тиская Самоходку, хохотал и приговаривал:
– Дубина ты бесчувственная… Победа, а ты дрыхнешь… Ты мне руки не заламывай. Это уж дудки! Не на того нарвался… Мы, брат, полковая разведка. Не таких вязали, понял?
– Это у меня… нога привязана… – сопел Самоходка. – Я бы тебе… перо вставил, куда надо…
– Бросьте вы, дьяволы, – окликнул Бородухов. – Гипсы поломаете.