Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
Шрифт:
— Вот Сибирь, понимаешь, не знаю. Наверное, не влезет, — захохотал Дорошев.
— Ну а Сибирь к России прилагается. Со времен Ермака. Неотделимо, — сказал Ковалев.
— Почти что верно, Семенович. На то и будем надеяться... Ешь, дорогой мой каторжанин! Ешь, не ащеульничай, ведь надо тебе силы копить: дел кругом невпроворот!
15
Трое суток над всей Бузулуцко-Медведицкой возвышенностью, лесистыми буераками и бурьянными пустошами на месте бывших полей и нив, над хуторами Плотниковыми (Первым и Вторым), Секачами, хутором Веселым, по-над суходолами Черной речки хлестал проливной дождь. Вверх по Медведице плыли растрепанные овчины туч. Издали, от Плотникова Второго, видно было: над Секачами прошуршал мелкий град. Из темно-пунцовой на заре тучи, как из подола, сыпался жемчужно-сизый
Трое суток не было боев, в белых полках ждали полного разгрома мироновской бригады, зажатой под Секачами со всех сторон. Дело было за хорошей атакой конницы, меткой стрельбой батарейцев, и — шабаш, можно заваривать пшенную кашу с тертым салом, да и по домам. Потому что дальше Секачей и Елани-Камышинской ни один донской казак из армии генерала Краснова идти не собирался. За Еланью лежала Расея-матушка, неприкосновенная, материковая земля. Нехай сама собой распоряжается и выбирает любый ей порядок...
В хуторе Плотникове, на порядочном расстоянии от позиций, раскинулся штаб 19-го казачьего полка. Сотни первая, вторая и третья окопались по соседним хуторам, седлая опасную дорогу Сергиевская — Секачи. Четвертая сотня отошла к хутору Веселому и держалась в резерве... Ждали только сигнала от соседних полков — Губарева и Семилетова.
Около полкового штаба постоянно дежурили заседланные кони, грызли старую коновязь, покусывали мундштуки, взвизгивали в толчее и тоже томились ожиданием. Только в адъютантском домике под камышовой крышей безмятежно пировали два офицера связи и две молодые сестры милосердия, состоящие при штабной сотне.
Один из офицеров был хорунжий бывшего 32-го казачьего полка Барышников, прошлой зимой очень удачно бежавший с генералом Кузнецовым из мироновского эшелона и теперь окопавшийся в полковом штабе. Другой — прибывший из Новочеркасска деникинский поручик Щегловитов, связник, который исполнял в прифронтовых штабах Фицхелаурова и Алферова какие-то поручения не совсем обычного свойства. Можно было понять, что работал он в контрразведке.
Пили ради ненастья и ради общего, облегчающего душу улучшения дел по всему фронту какую-то дрянь, вонючий самогон, обнаруженный Барышниковым в одной из окраинных хат, пользующейся — при любой власти, надо сказать, — репутацией притона. Попросили сестер милосердия пережечь кусок рафинада, чтобы как-то отбить противный привкус горелой гущи, и дать тарелки под малосольные огурцы и кусок ветчины из подсумка поручика.
Милосердные сестры были разные во всем: в облике, возрасте, образе поведения. Старшая была уже угасающая незамужняя красавица, бывшая воспитанница Бестужевских курсов, с изнеженными пальцами и надломленной бровью на измученном, бледном лице. «Красивая штучка», гурманка, с тонкими, витыми ноздрями, любительница надсоновских стихов — таких много по степным дорогам Дона и Кубани разметало лихолетье, отдавая во власть грубых мужиков, пьяных офицеров, вездесущей контрразведки. Судя по нервическому лицу и самоуглубленным глазам, она предчувствовала уже свой неизбежный конец, но хотела еще довести роль до конца... Звали ее Татьяна. Офицеры знали, что она не терпит пошлых ухаживаний и при этом умеет прекрасно бинтовать и в меру возможностей лечить раненых, попавших под шрапнель, а то и под клинок какого-нибудь бывшего урядника Мишки Блинова. Едва держа в слабых пальцах тонкую папироску, она нависала острой, козьей грудью над столом и смотрела на Щегловитова из-под черного, свившегося в кольцо локона. Он привез для нее особое, почти смертельное задание (пробраться в тыл и штаб к самому Миронову!), и она грустно и обиженно говорила глазами: я сделаю, я сделаю это, но вы, сильные мужчины, дряни, неужели нельзя без этого?..
Надя Суэтеико, сидевшая рядом, была очень молода, ей едва ли перевалило за двадцать. Бывшая гимназистка из Александровска-на-Днепре, недурная собой, очень подвижная и сильная, продставляла собой редкий, уже исчезающий тип юной идеалистки, выдумщицы, поклонницы существовавшей некогда кавалерист-девицы Надежды Дуровой. Как и та, далекая ее тезка, пристала она к казачьему полку, идущему на фронт, обманув кого-то, назвавшись дочерью погибшего еще в первых боях под Каменской прославленного есаула. На самом деле выросла она в семье техника-путейца, в среднемещанском окружении и, может, именно поэтому с таким жаром кинулась в конно-строевую жизнь. Если Таня в своей жизни уже, так сказать, «объелась сладкого», и ей стало грустно, то Надежду еще обуревали желания. Она носила не юбки, а хорошо подогнанные офицерские бриджи и сапоги мягкой кожи, умела очертя голову скакать на коне, размахивать плетью (сабля была еще не по ее руке) и вскакивать на седло
Говорили о Миронове, которого пора уже было брать голыми руками, да вот вышла временная задержка, обложные дожди, тьма египетская и непролазная грязища окрест.
— Миронов — последняя колючка и зацепа у нас на дороге, подруги мои, — говорил трезвым голосом поручик, отдыхая здесь душой и телом от постоянного душевного напряжения, когда неделями и месяцами проводил время в красных штабах. — У товарищей, как вы знаете, кругом провалы, везде тонко и везде рвется и как следствие — сплошные реорганизации. В Балашове и Поворино, к примеру, появился главный военный инспектор Подвойский, изучает причины провала у Сиверса... Но это вряд ли оздоровит обстановку. На юге Антон Иванович вдребезги разнес штаб главкома Калнина — простите за некоторую неблагозвучность курляндской фамилии, — тоже очень крупного специалиста по серпу и молоту; Сорокин побежал к Екатеринодару, но там его опять-таки ждут на страшный суд эти Рубин и Крайний-Шнейдерман, да. Песенка его спета! Сама себя раба бьет, как говорится... На нашем фронте тоже есть новости: части Фицхелаурова вышли к Волге-с, поставили в Горной Пролейке батарею и лупят прямой наводкой по Волжской флотилии красного адмирала Федьки Раскольникова... Но, леди, если бы вы знали, что за женщина ходит около юного адмирала, в тужурке комиссара флотилии! Ларочка Рейснер, супруга и наставница, и к тому же — летописец всех головоломных мероприятий по удержанию власти в среде сплошного равноправия, в кругу верных друзей и единомышленников! Так вот, остается ликвидировать остатки Киквидзе и Миронова, и мы — в Москве, сударыни!..
Щегловитов, по всему видно, был неравнодушен к Татьяне, хотелось ему проявить это неравнодушие чем-нибудь искренним, добрым, но время и положение к тому не располагали, и потому он срывался на пустую болтовню. Когда в руках у него оказалась гитара и возникло желание вспомнить какой-нибудь забытый, щемящий душу романс, ну хотя бы «Встретились мы в баре ресторана...», где как раз были искомые слова о любви: «Где ты, счастье мое, моя Татьяна, любовь и мечта, отзовись, где ты?» — то Щегловитов не мог уже выйти за черту наигранности и пошловатого фарса. Спел куплеты цветных добровольческих полков, громящих повсюду красноармейские части:
У нас теперь одно желание —
Скорей добраться до Москвы,
Увидеть вновь коронование.
Спеть у Кремля «Алла-верды»...
Барышников недовольно посматривал на своего случайного приятеля, собирался даже одернуть. Всему, мол, есть мера, женщины — умные, да и полковник Елатонцев не погладит по головке за всю эту пошлость, в том числе и «коронование», о котором вовсе не помышляла демократическая и почти республиканская Донская армия. Чтобы перебить настрой, Барышников начал рассказывать о Миронове, которого хорошо знал по полку. Высказал сожаление, что офицеры 3-й Донской дивизии, не принимавшие «сермяжного» героя и великолепного тактика в свои аристократический круг дворян и сословных казаков, принесли в конечном счете большой вред и себе лично, и репутации офицерской, и всему тихому Дону. Обидели человека, задели самолюбие — и вот теперь во что это нам обходится! А он был любимцем рядовых казаков и при ином к нему отношении питал бы, безусловно, иные чувства к офицерскому корпусу, к славной старине...
Тут, в свою очередь, смутился за соседа и с удивлением выпятил губу поручик Щегловитов, уловив в словах хорунжего характерную для низменных натур убежденность в равной и всеобщей боздарности человеков, пошлой сути душевных побуждений вообще...
— Но позвольте! — воскликнул Щегловитов и поставил на колене гитару вертикально, как некий знак несогласия. — Нельзя же, в самом деле, сводить всю духовную суть человека к одним предрассудкам и пристрастиям либо к мелкой расчетливости! Право! Вот я, скажем, зачем каждодневно рискую жизнью? Чтобы какому-нибудь Миронову насолить? Лично Троцкому?